Неточные совпадения
А между тем известно тоже
было, что Иван Федорович Епанчин — человек без образования и происходит из солдатских детей; последнее, без сомнения, только к чести его могло относиться, но генерал, хоть и умный
был человек,
был тоже не без маленьких, весьма простительных слабостей и не
любил иных намеков.
Известно
было, что они замечательно
любили друг друга, и одна другую поддерживали.
В обществе они не только не
любили выставляться, но даже
были слишком скромны.
Все три девицы Епанчины
были барышни здоровые, цветущие, рослые, с удивительными плечами, с мощною грудью, с сильными, почти как у мужчин, руками, и, конечно вследствие своей силы и здоровья,
любили иногда хорошо покушать, чего вовсе и не желали скрывать.
И представьте, эта низость почти всем им понравилась, но… тут вышла особенная история; тут вступились дети, потому что в это время дети
были все уже на моей стороне и стали
любить Мари.
Потом все узнали, что дети
любят Мари, и ужасно перепугались; но Мари уже
была счастлива.
Они ей рассказали, что это я им все пересказал и что они теперь ее
любят и жалеют и всегда так
будут.
Я не разуверял их, что я вовсе не
люблю Мари, то
есть не влюблен в нее, что мне ее только очень жаль
было; я по всему видел, что им так больше хотелось, как они сами вообразили и положили промеж себя, и потому молчал и показывал вид, что они угадали.
И до какой степени
были деликатны и нежны эти маленькие сердца: им, между прочим, показалось невозможным, что их добрый Lеon так
любит Мари, а Мари так дурно одета и без башмаков.
— Мы чуть не три недели избегали говорить об этом, и это
было лучше. Теперь, когда уже всё кончено, я только одно позволю себе спросить: как она могла тебе дать согласие и даже подарить свой портрет, когда ты ее не
любишь? Неужели ты ее, такую… такую…
— И
будет каяться! — закричал Рогожин, —
будешь стыдиться, Ганька, что такую… овцу (он не мог приискать другого слова) оскорбил! Князь, душа ты моя, брось их; плюнь им, поедем! Узнаешь, как
любит Рогожин!
—
Любил вначале. Ну, да довольно…
Есть женщины, которые годятся только в любовницы и больше ни во что. Я не говорю, что она
была моею любовницей. Если захочет жить смирно, и я
буду жить смирно; если же взбунтуется, тотчас же брошу, а деньги с собой захвачу. Я смешным
быть не хочу; прежде всего не хочу
быть смешным.
Вы тут не всё знаете, князь… тут… и кроме того, она убеждена, что я ее
люблю до сумасшествия, клянусь вам, и, знаете ли, я крепко подозреваю, что и она меня
любит, по-своему то
есть, знаете поговорку: «Кого
люблю, того и бью».
Она всю жизнь
будет меня за валета бубнового считать (да это-то ей, может
быть, и надо) и все-таки
любить по-своему; она к тому приготовляется, такой уж характер.
— А весь покраснел и страдает. Ну, да ничего, ничего, не
буду смеяться; до свиданья. А знаете, ведь она женщина добродетельная, — можете вы этому верить? Вы думаете, она живет с тем, с Тоцким? Ни-ни! И давно уже. А заметили вы, что она сама ужасно неловка и давеча в иные секунды конфузилась? Право. Вот этакие-то и
любят властвовать. Ну, прощайте!
Если бы даже и можно
было каким-нибудь образом, уловив случай, сказать Настасье Филипповне: «Не выходите за этого человека и не губите себя, он вас не
любит, а
любит ваши деньги, он мне сам это говорил, и мне говорила Аглая Епанчина, а я пришел вам пересказать», — то вряд ли это вышло бы правильно во всех отношениях.
— Ну, этот, положим, соврал. Один вас
любит, а другой у вас заискивает; а я вам вовсе льстить не намерен,
было бы вам это известно. Но не без смысла же вы: вот рассудите-ка меня с ним. Ну, хочешь, вот князь нас рассудит? — обратился он к дяде. — Я даже рад, князь, что вы подвернулись.
Мы вот и
любим тоже порозну, во всем то
есть разница, — продолжал он тихо и помолчав.
А ему, князю,
любить страстно эту женщину — почти немыслимо, почти
было бы жестокостью, бесчеловечностью.
— Да во-первых, господин Бурдовский теперь, может
быть, вполне убежден, что господин Павлищев
любил его из великодушия, а не как сына.
— Во-первых, милый князь, на меня не сердись, и если
было что с моей стороны — позабудь. Я бы сам еще вчера к тебе зашел, но не знал, как на этот счет Лизавета Прокофьевна… Дома у меня… просто ад, загадочный сфинкс поселился, а я хожу, ничего не понимаю. А что до тебя, то, по-моему, ты меньше всех нас виноват, хотя, конечно, чрез тебя много вышло. Видишь, князь,
быть филантропом приятно, но не очень. Сам, может, уже вкусил плоды. Я, конечно,
люблю доброту и уважаю Лизавету Прокофьевну, но…
«Да что же она такое, — нигилистка или просто дура?» Что не дура, — в этом, впрочем, и у Лизаветы Прокофьевны не
было никакого сомнения: она чрезвычайно уважала суждения Александры Ивановны и
любила с нею советоваться.
Иван Федорович спасался немедленно, а Лизавета Прокофьевна успокоивалась после своего разрыва. Разумеется, в тот же день к вечеру она неминуемо становилась необыкновенно внимательна, тиха, ласкова и почтительна к Ивану Федоровичу, к «грубому своему грубияну» Ивану Федоровичу, к доброму и милому, обожаемому своему Ивану Федоровичу, потому что она всю жизнь
любила и даже влюблена
была в своего Ивана Федоровича, о чем отлично знал и сам Иван Федорович и бесконечно уважал за это свою Лизавету Прокофьевну.
И потому я не имею права… к тому же я мнителен, я… я убежден, что в этом доме меня не могут обидеть и
любят меня более, чем я стою, но я знаю (я ведь наверно знаю), что после двадцати лет болезни непременно должно
было что-нибудь да остаться, так что нельзя не смеяться надо мной… иногда… ведь так?
Если бы,
любя женщину более всего на свете или предвкушая возможность такой любви, вдруг увидеть ее на цепи, за железною решеткой, под палкой смотрителя, — то такое впечатление
было бы несколько сходно с тем, что ощутил теперь князь.
Над матерью сейчас насмеялась в глаза, над сестрами, над князем Щ.; про меня и говорить нечего, надо мной она редко когда не смеется, но ведь я что, я, знаешь,
люблю ее,
люблю даже, что она смеется, — и, кажется, бесенок этот меня за это особенно
любит, то
есть больше всех других, кажется.
— Милый, добрый мой Лев Николаич! — с чувством и с жаром сказал вдруг генерал, — я… и даже сама Лизавета Прокофьевна (которая, впрочем, тебя опять начала честить, а вместе с тобой и меня за тебя, не понимаю только за что), мы все-таки тебя
любим,
любим искренно и уважаем, несмотря даже ни на что, то
есть на все видимости.
«Лихорадка, может
быть, потому что нервный человек, и всё это подействовало, но уж, конечно, не струсит. Вот эти-то и не трусят, ей-богу! — думал про себя Келлер. — Гм! шампанское! Интересное, однако ж, известие. Двенадцать бутылок-с; дюжинка; ничего, порядочный гарнизон. А бьюсь об заклад, что Лебедев под заклад от кого-нибудь это шампанское принял. Гм… он, однако ж, довольно мил, этот князь; право, я
люблю этаких; терять, однако же, времени нечего и… если шампанское, то самое время и
есть…»
Да если б и хотел, то, может
быть, не смог бы покаяться, потому что и не
любишь меня вдобавок.
И
будь я как ангел пред тобою невинен, ты все-таки терпеть меня не
будешь, пока
будешь думать, что она не тебя, а меня
любит.
Говорит: «Хочу его счастливым видеть», — значит, стало
быть,
любит.
— Знаете, я ужасно
люблю в газетах читать про английские парламенты, то
есть не в том смысле, про что они там рассуждают (я, знаете, не политик), а в том, как они между собой объясняются, ведут себя, так сказать, как политики: «благородный виконт, сидящий напротив», «благородный граф, разделяющий мысль мою», «благородный мой оппонент, удививший Европу своим предложением», то
есть все вот эти выраженьица, весь этот парламентаризм свободного народа — вот что для нашего брата заманчиво!
— Вы не отвечаете мне? Вы, может
быть, думаете, что я вас очень
люблю? — прибавил вдруг Ипполит, точно сорвал.
Я вам не желаю таких снов, князь, хоть я вас действительно, может
быть, не
люблю.
Детей она постоянно за меня колотила, чтобы не шумели и меня не беспокоили; я таки часто на их крик жаловался; то-то, должно
быть, они меня теперь
любят!
Я сказал этим бедным людям, чтоб они постарались не иметь никаких на меня надежд, что я сам бедный гимназист (я нарочно преувеличил унижение; я давно кончил курс и не гимназист), и что имени моего нечего им знать, но что я пойду сейчас же на Васильевский остров к моему товарищу Бахмутову, и так как я знаю наверно, что его дядя, действительный статский советник, холостяк и не имеющий детей, решительно благоговеет пред своим племянником и
любит его до страсти, видя в нем последнюю отрасль своей фамилии, то, «может
быть, мой товарищ и сможет сделать что-нибудь для вас и для меня, конечно, у своего дяди…»
— То
есть, это… как вам сказать? Это очень трудно сказать. Только ему, наверно, хотелось, чтобы все его обступили и сказали ему, что его очень
любят и уважают, и все бы стали его очень упрашивать остаться в живых. Очень может
быть, что он вас имел всех больше в виду, потому что в такую минуту о вас упомянул… хоть, пожалуй, и сам не знал, что имеет вас в виду.
— Если приехали, не зная зачем, стало
быть, уж очень
любите, — проговорила она наконец.
Почему именно вам хотел я всё это рассказать, и вам одной, — не знаю; может
быть, потому что вас в самом деле очень
любил.
— Я не могу так пожертвовать собой, хоть я и хотел один раз и… может
быть, и теперь хочу. Но я знаю наверно, что она со мной погибнет, и потому оставляю ее. Я должен
был ее видеть сегодня в семь часов; я, может
быть, не пойду теперь. В своей гордости она никогда не простит мне любви моей, — и мы оба погибнем! Это неестественно, но тут всё неестественно. Вы говорите, она
любит меня, но разве это любовь? Неужели может
быть такая любовь, после того, что я уже вытерпел! Нет, тут другое, а не любовь!
Но во мне
есть и грех пред вами: я вас
люблю.
Природа
любит и ласкает таких людей: она вознаградит Птицына не тремя, а четырьмя домами наверно, и именно за то, что он с самого детства уже знал, что Ротшильдом никогда не
будет.
—
Любите, а так мучаете! Помилуйте, да уж тем одним, что он так на вид положил вам пропажу, под стул да в сюртук, уж этим одним он вам прямо показывает, что не хочет с вами хитрить, а простодушно у вас прощения просит. Слышите: прощения просит! Он на деликатность чувств ваших, стало
быть, надеется; стало
быть, верит в дружбу вашу к нему. А вы до такого унижения доводите такого… честнейшего человека!
Наполеон
был поражен, он подумал и сказал своей свите: «Я
люблю гордость этого ребенка!
Наполеон вздрогнул, подумал и сказал мне: «Ты напомнил мне о третьем сердце, которое меня
любит; благодарю тебя, друг мой!» Тут же сел и написал то письмо к Жозефине, с которым назавтра же
был отправлен Констан.
— Милый друг, идол ты мой! — целовал ее руку весь просиявший от счастья генерал. (Аглая не отнимала руки.) — Так ты, стало
быть,
любишь этого… молодого человека?..
— Виноват; это тоже школьное слово; не
буду. Я очень хорошо понимаю, что вы… за меня боитесь… (да не сердитесь же!), и я ужасно рад этому. Вы не поверите, как я теперь боюсь и — как радуюсь вашим словам. Но весь этот страх, клянусь вам, всё это мелочь и вздор. Ей-богу, Аглая! А радость останется. Я ужасно
люблю, что вы такой ребенок, такой хороший и добрый ребенок! Ах, как вы прекрасны можете
быть, Аглая!
Тут
были люди даже совершенно ненавидевшие друга друга; старуха Белоконская всю жизнь свою «презирала» жену «старичка сановника», а та, в свою очередь, далеко не
любила Лизавету Прокофьевну.
Говорить с человеком и не
быть счастливым, что
любишь его!
Этого вопроса он ни разу не задал себе сегодня; тут сердце его
было чисто: он знал, кого он
любил…