Неточные совпадения
— Узелок ваш все-таки имеет некоторое значение, — продолжал чиновник, когда нахохотались досыта (замечательно, что и
сам обладатель узелка начал наконец смеяться, глядя на них, что увеличило их веселость), — и хотя можно побиться, что в нем не заключается золотых, заграничных свертков с наполеондорами и фридрихсдорами, ниже с голландскими арапчиками, о чем можно еще заключить, хотя бы только по штиблетам, облекающим иностранные башмаки ваши, но… если к вашему узелку прибавить в придачу такую будто бы родственницу,
как, примерно, генеральша Епанчина, то и узелок примет некоторое иное значение, разумеется, в том только случае, если генеральша Епанчина вам действительно родственница, и вы не ошибаетесь, по рассеянности… что очень и очень свойственно человеку, ну хоть… от излишка воображения.
— Да…
как же это? — удивился до столбняка и чуть не выпучил глаза чиновник, у которого все лицо тотчас же стало складываться во что-то благоговейное и подобострастное, даже испуганное, — это того
самого Семена Парфеновича Рогожина, потомственного почетного гражданина, что с месяц назад тому помре и два с половиной миллиона капиталу оставил?
— Н-ничего! Н-н-ничего!
Как есть ничего! — спохватился и заторопился поскорее чиновник, — н-никакими то есть деньгами Лихачев доехать не мог! Нет, это не то, что Арманс. Тут один Тоцкий. Да вечером в Большом али во Французском театре в своей собственной ложе сидит. Офицеры там мало ли что промеж себя говорят, а и те ничего не могут доказать: «вот, дескать, это есть та
самая Настасья Филипповна», да и только, а насчет дальнейшего — ничего! Потому что и нет ничего.
Да и летами генерал Епанчин был еще,
как говорится, в
самом соку, то есть пятидесяти шести лет и никак не более, что во всяком случае составляет возраст цветущий, возраст, с которого, по-настоящему, начинается истинная жизнь.
— Ну
как я об вас об таком доложу? — пробормотал почти невольно камердинер. — Первое то, что вам здесь и находиться не следует, а в приемной сидеть, потому вы
сами на линии посетителя, иначе гость, и с меня спросится… Да вы что же, у нас жить, что ли, намерены? — прибавил он, еще раз накосившись на узелок князя, очевидно не дававший ему покоя.
— Я посетителя такого,
как вы, без секретаря доложить не могу, а к тому же и
сами, особливо давеча, заказали их не тревожить ни для кого, пока там полковник, а Гаврила Ардалионыч без доклада идет.
— И это правда. Верите ли, дивлюсь на себя,
как говорить по-русски не забыл. Вот с вами говорю теперь, а
сам думаю: «А ведь я хорошо говорю». Я, может, потому так много и говорю. Право, со вчерашнего дня все говорить по-русски хочется.
Вот
как голову кладешь под
самый нож и слышишь,
как он склизнет над головой, вот эти-то четверть секунды всего и страшнее.
Князь объяснил все, что мог, наскоро, почти то же
самое, что уже прежде объяснял камердинеру и еще прежде Рогожину. Гаврила Ардалионович меж тем
как будто что-то припоминал.
— Дела неотлагательного я никакого не имею; цель моя была просто познакомиться с вами. Не желал бы беспокоить, так
как я не знаю ни вашего дня, ни ваших распоряжений… Но я только что
сам из вагона… приехал из Швейцарии…
— Вот что, князь, — сказал генерал с веселою улыбкой, — если вы в
самом деле такой,
каким кажетесь, то с вами, пожалуй, и приятно будет познакомиться; только видите, я человек занятой, и вот тотчас же опять сяду кой-что просмотреть и подписать, а потом отправлюсь к его сиятельству, а потом на службу, так и выходит, что я хоть и рад людям… хорошим, то есть… но… Впрочем, я так убежден, что вы превосходно воспитаны, что… А сколько вам лет, князь?
— Не знаю,
как вам сказать, — ответил князь, — только мне показалось, что в нем много страсти, и даже какой-то больной страсти. Да он и
сам еще совсем
как будто больной. Очень может быть, что с первых же дней в Петербурге и опять сляжет, особенно если закутит.
Присядьте-ка на минутку; я вам уже изъяснил, что принимать вас очень часто не в состоянии; но помочь вам капельку искренно желаю, капельку, разумеется, то есть в виде необходимейшего, а там
как уж вам
самим будет угодно.
И хотя он еще накануне предчувствовал, что так именно и будет сегодня по одному «анекдоту» (
как он
сам по привычке своей выражался), и уже засыпая вчера, об этом беспокоился, но все-таки теперь опять струсил.
Мы уже сказали сейчас, что
сам генерал, хотя был человек и не очень образованный, а, напротив,
как он
сам выражался о себе, «человек самоучный», но был, однако же, опытным супругом и ловким отцом.
Между прочим, он принял систему не торопить дочерей своих замуж, то есть не «висеть у них над душой» и не беспокоить их слишком томлением своей родительской любви об их счастии,
как невольно и естественно происходит сплошь да рядом даже в
самых умных семействах, в которых накопляются взрослые дочери.
Да и предоставленные вполне своей воле и своим решениям невесты натурально принуждены же будут, наконец, взяться
сами за ум, и тогда дело загорится, потому что возьмутся за дело охотой, отложив капризы и излишнюю разборчивость; родителям оставалось бы только неусыпнее и
как можно неприметнее наблюдать, чтобы не произошло какого-нибудь странного выбора или неестественного уклонения, а затем, улучив надлежащий момент, разом помочь всеми силами и направить дело всеми влияниями.
Так
как и
сам Тоцкий наблюдал покамест, по некоторым особым обстоятельствам, чрезвычайную осторожность в своих шагах, и только еще сондировал дело, то и родители предложили дочерям на вид только еще
самые отдаленные предположения.
Этот мудреный и хлопотливый «случай» (
как выражался
сам Тоцкий) начался еще очень давно, лет восемнадцать этак назад.
Но тут-то и пригодилась Тоцкому его верность взгляда: он сумел разгадать, что Настасья Филипповна и
сама отлично понимает,
как безвредна она в смысле юридическом, но что у ней совсем другое на уме и… в сверкавших глазах ее.
Он открыл, что решился уже не останавливаться ни пред
какими средствами, чтобы получить свою свободу; что он не успокоился бы, если бы Настасья Филипповна даже
сама объявила ему, что впредь оставит его в полном покое; что ему мало слов, что ему нужны
самые полные гарантии.
В его душе будто бы странно сошлись страсть и ненависть, и он хотя и дал наконец, после мучительных колебаний, согласие жениться на «скверной женщине», но
сам поклялся в душе горько отмстить ей за это и «доехать» ее потом,
как он будто бы
сам выразился.
Вот тут-то, бывало, и зовет все куда-то, и мне все казалось, что если пойти все прямо, идти долго, долго и зайти вот за эту линию, за ту
самую, где небо с землей встречается, то там вся и разгадка, и тотчас же новую жизнь увидишь, в тысячу раз сильней и шумней, чем у нас; такой большой город мне все мечтался,
как Неаполь, в нем все дворцы, шум, гром, жизнь…
И подумать, что это так до
самой последней четверти секунды, когда уже голова на плахе лежит, и ждет, и… знает, и вдруг услышит над собой,
как железо склизнуло!
И
как хорошо
сами дети подмечают, что отцы считают их слишком маленькими и ничего не понимающими, тогда
как они всё понимают.
И
как он мог мне завидовать и клеветать на меня, когда
сам жил с детьми!
Если бы вы знали,
какое это было несчастное создание, то вам бы
самим стало ее очень жаль,
как и мне.
Я не разуверял их, что я вовсе не люблю Мари, то есть не влюблен в нее, что мне ее только очень жаль было; я по всему видел, что им так больше хотелось,
как они
сами вообразили и положили промеж себя, и потому молчал и показывал вид, что они угадали.
Через них она забыла свою черную беду,
как бы прощение от них приняла, потому что до
самого конца считала себя великою преступницей.
Что бы они ни говорили со мной,
как бы добры ко мне ни были, все-таки с ними мне всегда тяжело почему-то, и я ужасно рад, когда могу уйти поскорее к товарищам, а товарищи мои всегда были дети, но не потому, что я
сам был ребенок, а потому, что меня просто тянуло к детям.
Меня тоже за идиота считают все почему-то, я действительно был так болен когда-то, что тогда и похож был на идиота; но
какой же я идиот теперь, когда я
сам понимаю, что меня считают за идиота?
— Что, милостивые государыни, вы думали, что вы же его будете протежировать,
как бедненького, а он вас
сам едва избрать удостоил, да еще с оговоркой, что приходить будет только изредка.
— Ну, пошла! — рассердилась генеральша. — А по-моему, вы еще его смешнее. Простоват, да себе на уме, в
самом благородном отношении, разумеется. Совершенно
как я.
Он смутился и не договорил; он на что-то решался и
как бы боролся
сам с собой. Князь ожидал молча. Ганя еще раз испытующим, пристальным взглядом оглядел его.
Как будто необъятная гордость и презрение, почти ненависть, были в этом лице, и в то же
самое время что-то доверчивое, что-то удивительно простодушное; эти два контраста возбуждали
как будто даже какое-то сострадание при взгляде на эти черты.
— В этом лице… страдания много… — проговорил князь,
как бы невольно,
как бы
сам с собою говоря, а не на вопрос отвечая.
Князь быстро повернулся и посмотрел на обоих. В лице Гани было настоящее отчаяние; казалось, он выговорил эти слова как-то не думая, сломя голову. Аглая смотрела на него несколько секунд совершенно с тем же
самым спокойным удивлением,
как давеча на князя, и, казалось, это спокойное удивление ее, это недоумение,
как бы от полного непонимания того, что ей говорят, было в эту минуту для Гани ужаснее
самого сильнейшего презрения.
— Этот человек уверяет, — резко сказала Аглая, когда князь кончил читать, — что слово «разорвите всё» меня не скомпрометирует и не обяжет ничем, и
сам дает мне в этом,
как видите, письменную гарантию, этою
самою запиской.
—
Как истинный друг отца вашего, желаю предупредить, — сказал генерал, — я, вы видите
сами, я пострадал, по трагической катастрофе; но без суда! Без суда! Нина Александровна — женщина редкая. Варвара Ардалионовна, дочь моя, — редкая дочь! По обстоятельствам содержим квартиры — падение неслыханное! Мне, которому оставалось быть генерал-губернатором!.. Но вам мы рады всегда. А между тем у меня в доме трагедия!
Нина Александровна укорительно глянула на генерала и пытливо на князя, но не сказала ни слова. Князь отправился за нею; но только что они пришли в гостиную и сели, а Нина Александровна только что начала очень торопливо и вполголоса что-то сообщать князю,
как генерал вдруг пожаловал
сам в гостиную. Нина Александровна тотчас замолчала и с видимою досадой нагнулась к своему вязанью. Генерал, может быть, и заметил эту досаду, но продолжал быть в превосходнейшем настроении духа.
— Сегодня вечером! —
как бы в отчаянии повторила вполголоса Нина Александровна. — Что же? Тут сомнений уж более нет никаких, и надежд тоже не остается: портретом всё возвестила… Да он тебе
сам, что ли, показал? — прибавила она в удивлении.
— Я не выпытываю чего-нибудь о Гавриле Ардалионовиче, вас расспрашивая, — заметила Нина Александровна, — вы не должны ошибаться на этот счет. Если есть что-нибудь, в чем он не может признаться мне
сам, того я и
сама не хочу разузнавать мимо него. Я к тому, собственно, что давеча Ганя при вас, и потом когда вы ушли, на вопрос мой о вас, отвечал мне: «Он всё знает, церемониться нечего!» Что же это значит? То есть я хотела бы знать, в
какой мере…
— Скажите, почему же вы не разуверили меня давеча, когда я так ужасно… в вас ошиблась? — продолжала Настасья Филипповна, рассматривая князя с ног до головы
самым бесцеремонным образом; она в нетерпении ждала ответа,
как бы вполне убежденная, что ответ будет непременно так глуп, что нельзя будет не засмеяться.
— А
как вы узнали, что это я? Где вы меня видели прежде? Что это, в
самом деле, я
как будто его где-то видела? И позвольте вас спросить, почему вы давеча остолбенели на месте? Что во мне такого остолбеняющего?
— Да и я бы насказал на вашем месте, — засмеялся князь Фердыщенке. — Давеча меня ваш портрет поразил очень, — продолжал он Настасье Филипповне, — потом я с Епанчиными про вас говорил… а рано утром, еще до въезда в Петербург, на железной дороге, рассказывал мне много про вас Парфен Рогожин… И в ту
самую минуту,
как я вам дверь отворил, я о вас тоже думал, а тут вдруг и вы.
Да и в
самом деле, что значит ее теперешний визит,
как не это?
Настасья Филипповна не могла не слышать вопроса и ответа, но веселость ее оттого
как будто еще увеличилась. Она тотчас же снова засыпала генерала вопросами, и через пять минут генерал был в
самом торжественном настроении и ораторствовал при громком смехе присутствующих.
Он воротился смущенный, задумчивый; тяжелая загадка ложилась ему на душу, еще тяжелее, чем прежде. Мерещился и князь… Он до того забылся, что едва разглядел,
как целая рогожинская толпа валила мимо его и даже затолкала его в дверях, наскоро выбираясь из квартиры вслед за Рогожиным. Все громко, в голос, толковали о чем-то.
Сам Рогожин шел с Птицыным и настойчиво твердил о чем-то важном и, по-видимому, неотлагательном.
—
Как она в рожу-то Ганьке плюнула. Смелая Варька! А вы так не плюнули, и я уверен, что не от недостатка смелости. Да вот она и
сама, легка на помине. Я знал, что она придет; она благородная, хоть и есть недостатки.
—
Сама знаю, что не такая, и с фокусами, да с
какими? И еще, смотри, Ганя, за кого она тебя
сама почитает? Пусть она руку мамаше поцеловала. Пусть это какие-то фокусы, но она все-таки ведь смеялась же над тобой! Это не стоит семидесяти пяти тысяч, ей-богу, брат! Ты способен еще на благородные чувства, потому и говорю тебе. Эй, не езди и
сам! Эй, берегись! Не может это хорошо уладиться!