Неточные совпадения
Если б они оба знали один про другого, чем они особенно в
эту минуту замечательны, то, конечно, подивились бы, что случай
так странно посадил их друг против друга в третьеклассном вагоне петербургско-варшавского поезда.
— Очень, — ответил сосед с чрезвычайною готовностью, — и заметьте,
это еще оттепель. Что ж,
если бы мороз? Я даже не думал, что у нас
так холодно. Отвык.
Да
если и пошел,
так потому, что думал: «Всё равно, живой не вернусь!» А обиднее всего мне то показалось, что
этот бестия Залёжев всё на себя присвоил.
А между тем,
если бы только ведали
эти судьи, что происходило иногда на душе у Ивана Федоровича,
так хорошо знавшего свое место!
Подумайте:
если, например, пытка; при
этом страдания и раны, мука телесная, и, стало быть, все
это от душевного страдания отвлекает,
так что одними только ранами и мучаешься, вплоть пока умрешь.
— Да что дома? Дома всё состоит в моей воле, только отец, по обыкновению, дурачится, но ведь
это совершенный безобразник сделался; я с ним уж и не говорю, но, однако ж, в тисках держу, и, право,
если бы не мать,
так указал бы дверь. Мать всё, конечно, плачет; сестра злится, а я им прямо сказал, наконец, что я господин своей судьбы и в доме желаю, чтобы меня… слушались. Сестре по крайней мере всё
это отчеканил, при матери.
И потому,
если я теперь желаю чего,
так это единственно твоей пользы.
— Ну, извините, — перебил генерал, — теперь ни минуты более не имею. Сейчас я скажу о вас Лизавете Прокофьевне:
если она пожелает принять вас теперь же (я уж в
таком виде постараюсь вас отрекомендовать), то советую воспользоваться случаем и понравиться, потому Лизавета Прокофьевна очень может вам пригодиться; вы же однофамилец.
Если не пожелает, то не взыщите, когда-нибудь в другое время. А ты, Ганя, взгляни-ка покамест на
эти счеты, мы давеча с Федосеевым бились. Их надо бы не забыть включить…
Эта новая женщина объявляла, что ей в полном смысле все равно будет,
если он сейчас же и на ком угодно женится, но что она приехала не позволить ему
этот брак, и не позволить по злости, единственно потому, что ей
так хочется, и что, следственно,
так и быть должно, — «ну хоть для того, чтобы мне только посмеяться над тобой вволю, потому что теперь и я наконец смеяться хочу».
Но все
это в
таком только случае,
если бы Настасья Филипповна решилась действовать, как все, и как вообще в подобных случаях действуют, не выскакивая слишком эксцентрично из мерки.
Если б он знал, например, что его убьют под венцом, или произойдет что-нибудь в
этом роде, чрезвычайно неприличное, смешное и непринятое в обществе, то он, конечно бы, испугался, но при
этом не столько того, что его убьют и ранят до крови, или плюнут всепублично в лицо и пр., и пр., а того, что
это произойдет с ним в
такой неестественной и непринятой форме.
Конечно, ему всех труднее говорить об
этом, но
если Настасья Филипповна захотела бы допустить в нем, в Тоцком, кроме эгоизма и желания устроить свою собственную участь, хотя несколько желания добра и ей, то поняла бы, что ему давно странно и даже тяжело смотреть на ее одиночество: что тут один только неопределенный мрак, полное неверие в обновление жизни, которая
так прекрасно могла бы воскреснуть в любви и в семействе и принять
таким образом новую цель; что тут гибель способностей, может быть, блестящих, добровольное любование своею тоской, одним словом, даже некоторый романтизм, не достойный ни здравого ума, ни благородного сердца Настасьи Филипповны.
Вот тут-то, бывало, и зовет все куда-то, и мне все казалось, что
если пойти все прямо, идти долго, долго и зайти вот за
эту линию, за ту самую, где небо с землей встречается, то там вся и разгадка, и тотчас же новую жизнь увидишь, в тысячу раз сильней и шумней, чем у нас;
такой большой город мне все мечтался, как Неаполь, в нем все дворцы, шум, гром, жизнь…
— Я хочу видеть! — вскинулась генеральша. — Где
этот портрет?
Если ему подарила,
так и должен быть у него, а он, конечно, еще в кабинете. По средам он всегда приходит работать и никогда раньше четырех не уходит. Позвать сейчас Гаврилу Ардалионовича! Нет, я не слишком-то умираю от желания его видеть. Сделайте одолжение, князь, голубчик, сходите в кабинет, возьмите у него портрет и принесите сюда. Скажите, что посмотреть. Пожалуйста.
— В том, что Настасья Филипповна непременно пойдет за вас и что всё
это уже кончено, а во-вторых,
если бы даже и вышла, что семьдесят пять тысяч вам
так и достанутся прямо в карман. Впрочем, я, конечно, тут многого не знаю.
Так что, повторяю, мне даже странно, тем более что
если я и виновен, то ведь не совершенно же: зачем же ей как раз в
это время вздумалось помирать?
Понятно, что
если бы Пете промыслить где-нибудь в
эту интересную минуту букет, то дела его могли бы очень сильно подвинуться; благодарность женщины в
таких случаях безгранична.
Одно только можно бы было заключить постороннему наблюдателю,
если бы таковой тут случился: что, судя по всем вышесказанным, хотя и немногим данным, князь все-таки успел оставить в доме Епанчиных особенное впечатление, хоть и являлся в нем всего один раз, да и то мельком. Может быть,
это было впечатление простого любопытства, объясняемого некоторыми эксцентрическими приключениями князя. Как бы то ни было, а впечатление осталось.
Происходило
это уже почти пред самым вторичным появлением нашего героя на сцену нашего рассказа. К
этому времени, судя на взгляд, бедного князя Мышкина уже совершенно успели в Петербурге забыть.
Если б он теперь вдруг явился между знавшими его, то как бы с неба упал. А между тем мы все-таки сообщим еще один факт и тем самым закончим наше введение.
Да и то соврал,
если уж подслушал меня: я не просто за одну графиню Дюбарри молился; я причитал
так: «Упокой, господи, душу великой грешницы графини Дюбарри и всех ей подобных», а уж
это совсем другое; ибо много таковых грешниц великих, и образцов перемены фортуны, и вытерпевших, которые там теперь мятутся и стонут, и ждут; да я и за тебя, и за
таких же, как ты, тебе подобных, нахалов и обидчиков, тогда же молился,
если уж взялся подслушивать, как я молюсь…
А мне на мысль пришло, что
если бы не было с тобой
этой напасти, не приключилась бы
эта любовь,
так ты, пожалуй, точь-в-точь как твой отец бы стал, да и в весьма скором времени.
Раздумывая об
этом мгновении впоследствии, уже в здоровом состоянии, он часто говорил сам себе: что ведь все
эти молнии и проблески высшего самоощущения и самосознания, а стало быть и «высшего бытия», не что иное, как болезнь, как нарушение нормального состояния, а
если так, то
это вовсе не высшее бытие, а, напротив, должно быть причислено к самому низшему.
Этот демон шепнул ему в Летнем саду, когда он сидел, забывшись, под липой, что
если Рогожину
так надо было следить за ним с самого утра и ловить его на каждом шагу, то, узнав, что он не поедет в Павловск (что уже, конечно, было роковым для Рогожина сведением), Рогожин непременно пойдет туда, к тому дому, на Петербургской, и будет непременно сторожить там его, князя, давшего ему еще утром честное слово, что «не увидит ее», и что «не затем он в Петербург приехал».
Генерал, объявивший Аглае, что он ее на руках носил, сказал
это так, чтобы только начать разговор, и единственно потому, что он почти всегда
так начинал разговор со всеми молодыми людьми,
если находил нужным с ними познакомиться.
Из поднявшихся разговоров оказалось, что Евгений Павлович возвещал об
этой отставке уже давным-давно; но каждый раз говорил
так несерьезно, что и поверить ему было нельзя. Да он и о серьезных-то вещах говорил всегда с
таким шутливым видом, что никак его разобрать нельзя, особенно
если сам захочет, чтобы не разобрали.
Иван Федорович Епанчин, например, ничего не знавший и не понимавший в
этом «новом деле», даже вознегодовал, смотря на
такую юность, и наверно как-нибудь протестовал бы,
если бы не остановила его странная для него горячность его супруги к партикулярным интересам князя.
Это был молодой человек, бедно и неряшливо одетый, в сюртуке, с засаленными до зеркального лоску рукавами, с жирною, застегнутою доверху жилеткой, с исчезнувшим куда-то бельем, с черным шелковым замасленным донельзя и скатанным в жгут шарфом, с немытыми руками, с чрезвычайно угреватым лицом, белокурый и,
если можно
так выразиться, с невинно-нахальным взглядом.
Это была только слепая ошибка фортуны; они следовали сыну П. На него должны были быть употреблены, а не на меня — порождение фантастической прихоти легкомысленного и забывчивого П.
Если б я был вполне благороден, деликатен, справедлив, то я должен бы был отдать его сыну половину всего моего наследства; но
так как я прежде всего человек расчетливый и слишком хорошо понимаю, что
это дело не юридическое, то я половину моих миллионов не дам.
— Господа, господа, позвольте же наконец, господа, говорить, — в тоске и в волнении восклицал князь, — и сделайте одолжение, будемте говорить
так, чтобы понимать друг друга. Я ничего, господа, насчет статьи, пускай, только ведь
это, господа, всё неправда, что в статье напечатано; я потому говорю, что вы сами
это знаете; даже стыдно.
Так что я решительно удивляюсь,
если это из вас кто-нибудь написал.
— Я ведь только удивился, что господину Бурдовскому удалось… но… я хочу сказать, что
если вы уже предали
это дело гласности, то почему же вы давеча
так обиделись, когда я при друзьях моих об
этом же деле заговорил?
Ведь
если господин Бурдовский окажется теперь не «сын Павлищева», то ведь в
таком случае требование господина Бурдовского выходит прямо мошенническое (то есть, разумеется,
если б он знал истину!), но ведь в том-то и дело, что его обманули, потому-то я и настаиваю, чтоб его оправдать; потому-то я и говорю, что он достоин сожаления, по своей простоте, и не может быть без поддержки; иначе ведь он тоже выйдет по
этому делу мошенником.
Я ведь хотел же до господина Бурдовского
эти десять тысяч на школу употребить, в память Павлищева, но ведь теперь
это всё равно будет, что на школу, что господину Бурдовскому, потому что господин Бурдовский,
если и не «сын Павлищева», то ведь почти как «сын Павлищева»: потому что ведь его самого
так злобно обманули; он сам искренно считал себя сыном Павлищева!
Если же
так, то, разумеется, всё
это дело падает и само собою прекращается.
Конечно, навести теперь справки оказалось не невозможным; но я должен признаться, что справки, полученные мною, достались мне совершенно случайно и очень могли не достаться;
так что для господина Бурдовского и даже Чебарова
эти справки были действительно почти невозможны,
если бы даже им и вздумалось их навести.
— Еще две минуты, милый Иван Федорович,
если позволишь, — с достоинством обернулась к своему супругу Лизавета Прокофьевна, — мне кажется, он весь в лихорадке и просто бредит; я в
этом убеждена по его глазам; его
так оставить нельзя. Лев Николаевич! мог бы он у тебя ночевать, чтоб его в Петербург не тащить сегодня? Cher prince, [Дорогой князь (фр.).] вы скучаете? — с чего-то обратилась она вдруг к князю Щ. — Поди сюда, Александра, поправь себе волосы, друг мой.
— Ваше превосходительство, — неожиданно и восторженно подскочил к генералу господин Келлер, —
если требуется удовлетворительный человек на ночь, я готов жертвовать для друга…
это такая душа! Я давно уже считаю его великим, ваше превосходительство! Я, конечно, моим образованием манкировал, но
если он критикует, то ведь
это перлы, перлы сыплются, ваше превосходительство!..
Я вам или с Колей сегодня пришлю,
если зайдет, или завтра сама опять, как гулять с князем пойдем, занесу», — заключила она наконец свое недоумение, обрадовавшись, что
так ловко и для всех удобно удалось ей разрешить
эту задачу.
Кроме того,
если это всё
так и в самом деле важно, то, стало быть, у ней какая-то ужасная цель, какая же цель?
Сомнения нет, что семейные мучения ее были неосновательны, причину имели ничтожную и до смешного были преувеличены; но
если у кого бородавка на носу или на лбу, то ведь
так и кажется, что всем только одно было и есть на свете, чтобы смотреть на вашу бородавку, над нею смеяться и осуждать вас за нее, хотя бы вы при
этом открыли Америку.
— Вот
это хорошо! Как можете вы утверждать
такой парадокс,
если только
это серьезно? Я не могу допустить
таких выходок насчет русского помещика; вы сами русский помещик, — горячо возражал князь Щ.
— Но чтобы доказать вам, что в
этот раз я говорил совершенно серьезно, и главное, чтобы доказать
это князю (вы, князь, чрезвычайно меня заинтересовали, и клянусь вам, что я не совсем еще
такой пустой человек, каким непременно должен казаться, — хоть я и в самом деле пустой человек!), и…
если позволите, господа, я сделаю князю еще один последний вопрос, из собственного любопытства, им и кончим.
— Я только хотел сказать, что искажение идей и понятий (как выразился Евгений Павлыч) встречается очень часто, есть гораздо более общий, чем частный случай, к несчастию. И до того, что
если б
это искажение не было
таким общим случаем, то, может быть, не было бы и
таких невозможных преступлений, как
эти…
— Нет-с, я не про то, — сказал Евгений Павлович, — но только как же вы, князь (извините за вопрос),
если вы
так это видите и замечаете, то как же вы (извините меня опять) в
этом странном деле… вот что на днях было… Бурдовского, кажется… как же вы не заметили
такого же извращения идей и нравственных убеждений? Точь-в-точь ведь
такого же! Мне тогда показалось, что вы совсем не заметили?
— А мне кажется, Николай Ардалионович, что вы его напрасно сюда перевезли,
если это тот самый чахоточный мальчик, который тогда заплакал и к себе звал на похороны, — заметил Евгений Павлович, — он
так красноречиво тогда говорил про стену соседнего дома, что ему непременно взгрустнется по
этой стене, будьте уверены.
— В одно слово,
если ты про
эту. Меня тоже
такая же идея посещала отчасти, и я засыпал спокойно. Но теперь я вижу, что тут думают правильнее, и не верю помешательству. Женщина вздорная, положим, но при
этом даже тонкая, не только не безумная. Сегодняшняя выходка насчет Капитона Алексеича
это слишком доказывает. С ее стороны дело мошенническое, то есть по крайней мере иезуитское, для особых целей.
Мне
это, князь, всё равно, да и дело оно не мое:
если ты ее разлюбил,
так она еще не разлюбила тебя.
Но
если это была только проба, из одного отчаяния пред страхом кощунства и оскорбления церковного, то тогда цифра шесть становится слишком понятною; ибо шесть проб, чтоб удовлетворить угрызениям совести, слишком достаточно,
так как пробы не могли же быть удачными.
— Господа,
это…
это вы увидите сейчас что
такое, — прибавил для чего-то Ипполит и вдруг начал чтение: «Необходимое объяснение». Эпиграф: «Après moi le déluge» [«После меня хоть потоп» (фр.).]… Фу, черт возьми! — вскрикнул он, точно обжегшись, — неужели я мог серьезно поставить
такой глупый эпиграф?.. Послушайте, господа!.. уверяю вас, что всё
это в конце концов, может быть, ужаснейшие пустяки! Тут только некоторые мои мысли…
Если вы думаете, что тут… что-нибудь таинственное или… запрещенное… одним словом…
Что хотел сказать Рогожин, конечно, никто не понял, но слова его произвели довольно странное впечатление на всех: всякого тронула краешком какая-то одна, общая мысль. На Ипполита же слова
эти произвели впечатление ужасное: он
так задрожал, что князь протянул было руку, чтобы поддержать его, и он наверно бы вскрикнул,
если бы видимо не оборвался вдруг его голос. Целую минуту он не мог выговорить слова и, тяжело дыша, все смотрел на Рогожина. Наконец, задыхаясь и с чрезвычайным усилием, выговорил...
— Нет, покамест одно только рассуждение, следующее: вот мне остается теперь месяца два-три жить, может, четыре; но, например, когда будет оставаться всего только два месяца, и
если б я страшно захотел сделать одно доброе дело, которое бы потребовало работы, беготни и хлопот, вот вроде дела нашего доктора, то в
таком случае я ведь должен бы был отказаться от
этого дела за недостатком остающегося мне времени и приискивать другое «доброе дело», помельче, и которое в моих средствах (
если уж
так будет разбирать меня на добрые дела).