Неточные совпадения
— Даром деньги на франкировку письма истратили. Гм… по крайней мере простодушны и искренны, а сие похвально! Гм… генерала
же Епанчина знаем-с, собственно потому,
что человек общеизвестный;
да и покойного господина Павлищева, который вас в Швейцарии содержал, тоже знавали-с, если только это был Николай Андреевич Павлищев, потому
что их два двоюродные брата. Другой доселе в Крыму, а Николай Андреевич, покойник, был человек почтенный и при связях, и четыре тысячи душ в свое время имели-с…
— О, еще бы! — тотчас
же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А
что касается до отцов и дедов, то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров.
Да вот не знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде…
—
Да… как
же это? — удивился до столбняка и чуть не выпучил глаза чиновник, у которого все лицо тотчас
же стало складываться во что-то благоговейное и подобострастное, даже испуганное, — это того самого Семена Парфеновича Рогожина, потомственного почетного гражданина,
что с месяц назад тому помре и два с половиной миллиона капиталу оставил?
— Эвона!
Да мало ль Настасий Филипповн! И какая ты наглая, я тебе скажу, тварь! Ну, вот так и знал,
что какая-нибудь вот этакая тварь так тотчас
же и повиснет! — продолжал он князю.
Может, оттого,
что в эдакую минуту встретил,
да вот ведь и его встретил (он указал на Лебедева), а ведь не полюбил
же его.
— Ну как я об вас об таком доложу? — пробормотал почти невольно камердинер. — Первое то,
что вам здесь и находиться не следует, а в приемной сидеть, потому вы сами на линии посетителя, иначе гость, и с меня спросится…
Да вы
что же, у нас жить,
что ли, намерены? — прибавил он, еще раз накосившись на узелок князя, очевидно не дававший ему покоя.
— То, стало быть, вставать и уходить? — приподнялся князь, как-то даже весело рассмеявшись, несмотря на всю видимую затруднительность своих обстоятельств. — И вот, ей-богу
же, генерал, хоть я ровно ничего не знаю практически ни в здешних обычаях, ни вообще как здесь люди живут, но так я и думал,
что у нас непременно именно это и выйдет, как теперь вышло.
Что ж, может быть, оно так и надо…
Да и тогда мне тоже на письмо не ответили… Ну, прощайте и извините,
что обеспокоил.
—
Да и я, брат, слышал, — подхватил генерал. — Тогда
же, после серег, Настасья Филипповна весь анекдот пересказывала.
Да ведь дело-то теперь уже другое. Тут, может быть, действительно миллион сидит и… страсть. Безобразная страсть, положим, но все-таки страстью пахнет, а ведь известно, на
что эти господа способны, во всем хмелю!.. Гм!.. Не вышло бы анекдота какого-нибудь! — заключил генерал задумчиво.
— Не знаю, как вам сказать, — ответил князь, — только мне показалось,
что в нем много страсти, и даже какой-то больной страсти.
Да он и сам еще совсем как будто больной. Очень может быть,
что с первых
же дней в Петербурге и опять сляжет, особенно если закутит.
Да и предоставленные вполне своей воле и своим решениям невесты натурально принуждены
же будут, наконец, взяться сами за ум, и тогда дело загорится, потому
что возьмутся за дело охотой, отложив капризы и излишнюю разборчивость; родителям оставалось бы только неусыпнее и как можно неприметнее наблюдать, чтобы не произошло какого-нибудь странного выбора или неестественного уклонения, а затем, улучив надлежащий момент, разом помочь всеми силами и направить дело всеми влияниями.
—
Да для
чего же вы про это рассказали?
— Коли говорите,
что были счастливы, стало быть, жили не меньше, а больше; зачем
же вы кривите и извиняетесь? — строго и привязчиво начала Аглая, — и не беспокойтесь, пожалуйста,
что вы нас поучаете, тут никакого нет торжества с вашей стороны. С вашим квиетизмом можно и сто лет жизни счастьем наполнить. Вам покажи смертную казнь и покажи вам пальчик, вы из того и из другого одинаково похвальную мысль выведете,
да еще довольны останетесь. Этак можно прожить.
—
Что, милостивые государыни, вы думали,
что вы
же его будете протежировать, как бедненького, а он вас сам едва избрать удостоил,
да еще с оговоркой,
что приходить будет только изредка.
— Как? Моя записка! — вскричал он. — Он и не передавал ее! О, я должен был догадаться! О, пр-р-ро-клят… Понятно,
что она ничего не поняла давеча!
Да как
же, как
же, как
же вы не передали, о, пр-р-ро-клят…
Да, еще: когда я спросил, уже взяв записку, какой
же ответ? тогда она сказала,
что без ответа будет самый лучший ответ, — кажется, так; извините, если я забыл ее точное выражение, а передаю, как сам понял.
—
Да за
что же, черт возьми!
Что вы там такое сделали?
Чем понравились? Послушайте, — суетился он изо всех сил (все в нем в эту минуту было как-то разбросано и кипело в беспорядке, так
что он и с мыслями собраться не мог), — послушайте, не можете ли вы хоть как-нибудь припомнить и сообразить в порядке, о
чем вы именно там говорили, все слова, с самого начала? Не заметили ли вы
чего, не упомните ли?
— Сегодня вечером! — как бы в отчаянии повторила вполголоса Нина Александровна. —
Что же? Тут сомнений уж более нет никаких, и надежд тоже не остается: портретом всё возвестила…
Да он тебе сам,
что ли, показал? — прибавила она в удивлении.
—
Что сегодня? — встрепенулся было Ганя и вдруг набросился на князя. — А, понимаю, вы уж и тут!..
Да что у вас, наконец, болезнь это,
что ли, какая? Удержаться не можете?
Да ведь поймите
же наконец, ваше сиятельство…
—
Да ведь это лучше
же, Ганя, тем более
что, с одной стороны, дело покончено, — пробормотал Птицын и, отойдя в сторону, сел у стола, вынул из кармана какую-то бумажку, исписанную карандашом, и стал ее пристально рассматривать. Ганя стоял пасмурный и ждал с беспокойством семейной сцены. Пред князем он и не подумал извиниться.
— Нет? Нет!! — вскричал Рогожин, приходя чуть не в исступление от радости, — так нет
же?! А мне сказали они… Ах! Ну!.. Настасья Филипповна! Они говорят,
что вы помолвились с Ганькой! С ним-то?
Да разве это можно? (Я им всем говорю!)
Да я его всего за сто рублей куплю, дам ему тысячу, ну три, чтоб отступился, так он накануне свадьбы бежит, а невесту всю мне оставит. Ведь так, Ганька, подлец! Ведь уж взял бы три тысячи! Вот они, вот! С тем и ехал, чтобы с тебя подписку такую взять; сказал: куплю, — и куплю!
— Сама знаю,
что не такая, и с фокусами,
да с какими? И еще, смотри, Ганя, за кого она тебя сама почитает? Пусть она руку мамаше поцеловала. Пусть это какие-то фокусы, но она все-таки ведь смеялась
же над тобой! Это не стоит семидесяти пяти тысяч, ей-богу, брат! Ты способен еще на благородные чувства, потому и говорю тебе. Эй, не езди и сам! Эй, берегись! Не может это хорошо уладиться!
— Вот они всё так! — сказал Ганя, усмехаясь. — И неужели
же они думают,
что я этого сам не знаю?
Да ведь я гораздо больше их знаю.
Так за
что же после этого меня презирает
да игры эти затевает?
— Любил вначале. Ну,
да довольно… Есть женщины, которые годятся только в любовницы и больше ни во
что. Я не говорю,
что она была моею любовницей. Если захочет жить смирно, и я буду жить смирно; если
же взбунтуется, тотчас
же брошу, а деньги с собой захвачу. Я смешным быть не хочу; прежде всего не хочу быть смешным.
—
Да я удивляюсь,
что вы так искренно засмеялись. У вас, право, еще детский смех есть. Давеча вы вошли мириться и говорите: «Хотите, я вам руку поцелую», — это точно как дети бы мирились. Стало быть, еще способны
же вы к таким словам и движениям. И вдруг вы начинаете читать целую лекцию об этаком мраке и об этих семидесяти пяти тысячах. Право, всё это как-то нелепо и не может быть.
—
Да меня для того только и держат, и пускают сюда, — воскликнул раз Фердыщенко, — чтоб я именно говорил в этом духе. Ну возможно ли в самом деле такого, как я, принимать? Ведь я понимаю
же это. Ну можно ли меня, такого Фердыщенка, с таким утонченным джентльменом, как Афанасий Иванович, рядом посадить? Поневоле остается одно толкование: для того и сажают,
что это и вообразить невозможно.
— Я знаю одно великолепнейшее и новое пети-жё, — подхватил Фердыщенко, — по крайней мере такое,
что однажды только и происходило на свете,
да и то не удалось.
—
Да как тут доказать,
что я не солгу? — спросил Ганя. — А если солгу, то вся мысль игры пропадает. И кто
же не солжет? Всякий непременно лгать станет.
—
Да уж одно то заманчиво, как тут будет лгать человек. Тебе
же, Ганечка, особенно опасаться нечего,
что солжешь, потому
что самый скверный поступок твой и без того всем известен.
Да вы подумайте только, господа, — воскликнул вдруг в каком-то вдохновении Фердыщенко, — подумайте только, какими глазами мы потом друг на друга будем глядеть, завтра например, после рассказов-то!
— Не понимаю вас, Афанасий Иванович; вы действительно совсем сбиваетесь. Во-первых,
что такое «при людях»? Разве мы не в прекрасной интимной компании? И почему «пети-жё»? Я действительно хотела рассказать свой анекдот, ну, вот и рассказала; не хорош разве? И почему вы говорите,
что «не серьезно»? Разве это не серьезно? Вы слышали, я сказала князю: «как скажете, так и будет»; сказал бы
да, я бы тотчас
же дала согласие, но он сказал нет, и я отказала. Тут вся моя жизнь на одном волоске висела;
чего серьезнее?
Что же касается Афанасия Ивановича, то, конечно, он себя компрометировать в таких приключениях не мог; но он слишком был заинтересован в деле, хотя бы и принимавшем такой сумасшедший оборот;
да и Настасья Филипповна выронила на его счет два-три словечка таких,
что уехать никак нельзя было, не разъяснив окончательно дела.
— Позвольте, Настасья Филипповна, — вскричал генерал в припадке рыцарского великодушия, — кому вы говорите?
Да я из преданности одной останусь теперь подле вас, и если, например, есть какая опасность… К тому
же я, признаюсь, любопытствую чрезмерно. Я только насчет того хотел,
что они испортят ковры и, пожалуй, разобьют что-нибудь…
Да и не надо бы их совсем, по-моему, Настасья Филипповна!
Да неужто
же правду про тебя Рогожин сказал,
что ты за три целковых на Васильевский остров ползком доползешь?
К
чему же вы стыдитесь
да с Рогожиным ехать хотите?
Как
же вы думали,
что я за Ганечку,
да за ваши семьдесят пять тысяч за счастье выйти сочту?
Это ты прав, давно мечтала, еще в деревне у него, пять лет прожила одна-одинехонька; думаешь-думаешь, бывало-то, мечтаешь-мечтаешь, — и вот всё такого, как ты воображала, доброго, честного, хорошего и такого
же глупенького,
что вдруг придет
да и скажет: «Вы не виноваты, Настасья Филипповна, а я вас обожаю!»
Да так, бывало, размечтаешься,
что с ума сойдешь…
А дочки тоже подивились на свою мамашу, так торжественно объявившую им,
что «главнейшая черта ее жизни — беспрерывная ошибка в людях», и в то
же самое время поручавшую князя вниманию «могущественной» старухи Белоконской в Москве, причем, конечно, пришлось выпрашивать ее внимания Христом
да богом, потому
что «старуха» была в известных случаях туга на подъем.
—
Да перестань, пьяный ты человек! Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством заниматься, по судебным искам ходить; в красноречие пустился и всё высоким слогом с детьми дома говорит. Пред мировыми судьями пять дней тому назад говорил. И кого
же взялся защищать: не старуху, которая его умоляла, просила, и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней, всё ее достояние, себе присвоил, а этого
же самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида, за то,
что пятьдесят рублей обещал ему дать…
— А того не знает,
что, может быть, я, пьяница и потаскун, грабитель и лиходей, за одно только и стою,
что вот этого зубоскала, еще младенца, в свивальники обертывал,
да в корыте мыл,
да у нищей, овдовевшей сестры Анисьи, я, такой
же нищий, по ночам просиживал, напролет не спал, за обоими ими больными ходил, у дворника внизу дрова воровал, ему песни пел, в пальцы прищелкивал, с голодным-то брюхом, вот и вынянчил, вон он смеется теперь надо мной!
— Коля здесь ночевал, но наутро пошел своего генерала разыскивать, которого вы из «отделения», князь, бог знает для
чего, выкупили. Генерал еще вчера обещал сюда
же ночевать пожаловать,
да не пожаловал. Вероятнее всего в гостинице «Весы», тут очень недалеко, заночевал. Коля, стало быть, там, или в Павловске, у Епанчиных. У него деньги были, он еще вчера хотел ехать. Итак, стало быть, в «Весах» или в Павловске.
— Ну,
что же? — сказал князь, как бы очнувшись. — Ах
да! Ведь вы знаете сами, Лебедев, в
чем наше дело: я приехал по вашему
же письму. Говорите.
—
Да чего лучше, — вздумал наконец Лебедев, — переезжайте ко мне прямо из гостиницы, сегодня
же, а послезавтра мы все вместе и в Павловск.
Был уже двенадцатый час. Князь знал,
что у Епанчиных в городе он может застать теперь одного только генерала, по службе,
да и то навряд. Ему подумалось,
что генерал, пожалуй, еще возьмет его и тотчас
же отвезет в Павловск, а ему до того времени очень хотелось сделать один визит. На риск опоздать к Епанчиным и отложить свою поездку в Павловск до завтра, князь решился идти разыскивать дом, в который ему так хотелось зайти.
—
Да хоть бы и знал,
что сегодня, из-за
чего же так раздражаться? — тихо промолвил князь в смущении.
— Я твоему голосу верю, как с тобой сижу. Я ведь понимаю
же,
что нас с тобой нельзя равнять, меня
да тебя…
А она, знать, подглядела в окошко: «
Что же бы ты, говорит, со мной сделал, кабы обман увидал?» Я не вытерпел,
да и говорю: «Сама знаешь».
— «Я тебя, говорит, теперь и в лакеи-то к себе, может, взять не захочу, не то
что женой твоей быть». — «А я, говорю, так не выйду, один конец!» — «А я, говорит, сейчас Келлера позову, скажу ему, он тебя за ворота и вышвырнет». Я и кинулся на нее,
да тут
же до синяков и избил.
— «А о
чем же ты теперь думаешь?» — «А вот встанешь с места, пройдешь мимо, а я на тебя гляжу и за тобою слежу; прошумит твое платье, а у меня сердце падает, а выйдешь из комнаты, я о каждом твоем словечке вспоминаю, и каким голосом и
что сказала; а ночь всю эту ни о
чем и не думал, всё слушал, как ты во сне дышала,
да как раза два шевельнулась…» — «
Да ты, — засмеялась она, — пожалуй, и о том,
что меня избил, не думаешь и не помнишь?» — «Может, говорю, и думаю, не знаю».
—
Да это… это копия с Ганса Гольбейна, — сказал князь, успев разглядеть картину, — и хоть я знаток небольшой, но, кажется, отличная копия. Я эту картину за границей видел и забыть не могу. Но…
что же ты…
В том
же,
что это действительно «красота и молитва»,
что это действительно «высший синтез жизни», в этом он сомневаться не мог,
да и сомнений не мог допустить.