Неточные совпадения
— А ты откуда узнал, что он два с половиной миллиона чистого капиталу оставил? — перебил черномазый, не удостоивая и в
этот раз взглянуть на чиновника. — Ишь ведь! (мигнул он на него князю) и что только им от
этого толку, что они прихвостнями тотчас же лезут? А
это правда, что
вот родитель мой помер, а я из Пскова через месяц чуть не без сапог домой еду. Ни брат подлец, ни мать ни денег, ни уведомления, — ничего не прислали! Как собаке! В горячке в Пскове весь месяц пролежал.
— Н-ничего! Н-н-ничего! Как есть ничего! — спохватился и заторопился поскорее чиновник, — н-никакими то есть деньгами Лихачев доехать не мог! Нет,
это не то, что Арманс. Тут один Тоцкий. Да вечером в Большом али во Французском театре в своей собственной ложе сидит. Офицеры там мало ли что промеж себя говорят, а и те ничего не могут доказать: «
вот, дескать,
это есть та самая Настасья Филипповна», да и только, а насчет дальнейшего — ничего! Потому что и нет ничего.
—
Это вот всё так и есть, — мрачно и насупившись подтвердил Рогожин, — то же мне и Залёжев тогда говорил.
«
Это я только, говорит, предуготовляю тебя, а
вот я с тобой еще на ночь попрощаться зайду».
— О, я ведь не в
этой комнате просил; я ведь знаю; а я бы вышел куда-нибудь, где бы вы указали, потому я привык, а
вот уж часа три не курил. Впрочем, как вам угодно и, знаете, есть пословица: в чужой монастырь…
— И
это правда. Верите ли, дивлюсь на себя, как говорить по-русски не забыл.
Вот с вами говорю теперь, а сам думаю: «А ведь я хорошо говорю». Я, может, потому так много и говорю. Право, со вчерашнего дня все говорить по-русски хочется.
Вот я уж месяц назад
это видел, а до сих пор у меня как пред глазами.
— Знаете ли что? — горячо подхватил князь, —
вот вы
это заметили, и
это все точно так же замечают, как вы, и машина для того выдумана, гильотина.
А ведь главная, самая сильная боль, может, не в ранах, а
вот, что
вот знаешь наверно, что
вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь,
вот сейчас — душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не будешь, и что
это уж наверно; главное то, что наверно.
— То, стало быть, вставать и уходить? — приподнялся князь, как-то даже весело рассмеявшись, несмотря на всю видимую затруднительность своих обстоятельств. — И
вот, ей-богу же, генерал, хоть я ровно ничего не знаю практически ни в здешних обычаях, ни вообще как здесь люди живут, но так я и думал, что у нас непременно именно
это и выйдет, как теперь вышло. Что ж, может быть, оно так и надо… Да и тогда мне тоже на письмо не ответили… Ну, прощайте и извините, что обеспокоил.
Вот только думаю немного, что я вам помешал, и
это меня беспокоит.
— А почерк превосходный.
Вот в
этом у меня, пожалуй, и талант; в
этом я просто каллиграф. Дайте мне, я вам сейчас напишу что-нибудь для пробы, — с жаром сказал князь.
— Очень может быть, хотя
это и здесь куплено. Ганя, дайте князю бумагу;
вот перья и бумага,
вот на
этот столик пожалуйте. Что
это? — обратился генерал к Гане, который тем временем вынул из своего портфеля и подал ему фотографический портрет большого формата, — ба! Настасья Филипповна!
Это сама, сама тебе прислала, сама? — оживленно и с большим любопытством спрашивал он Ганю.
Потом я
вот тут написал другим шрифтом:
это круглый, крупный французский шрифт, прошлого столетия, иные буквы даже иначе писались, шрифт площадной, шрифт публичных писцов, заимствованный с их образчиков (у меня был один), — согласитесь сами, что он не без достоинств.
Ну,
вот,
это простой, обыкновенный и чистейший английский шрифт: дальше уж изящество не может идти, тут все прелесть, бисер, жемчуг;
это законченно; но
вот и вариация, и опять французская, я ее у одного французского путешествующего комми заимствовал: тот же английский шрифт, но черная; линия капельку почернее и потолще, чем в английском, ан — пропорция света и нарушена; и заметьте тоже: овал изменен, капельку круглее и вдобавок позволен росчерк, а росчерк —
это наиопаснейшая вещь!
Афанасий Иванович говорил долго и красноречиво, присовокупив, так сказать мимоходом, очень любопытное сведение, что об
этих семидесяти пяти тысячах он заикнулся теперь в первый раз и что о них не знал даже и сам Иван Федорович, который
вот тут сидит; одним словом, не знает никто.
— Не мешайте мне, Александра Ивановна, — отчеканила ей генеральша, — я тоже хочу знать. Садитесь
вот тут, князь,
вот на
этом кресле, напротив, нет, сюда, к солнцу, к свету ближе подвиньтесь, чтоб я могла видеть. Ну, какой там игумен?
—
Это очень хорошо, что вы вежливы, и я замечаю, что вы вовсе не такой… чудак, каким вас изволили отрекомендовать. Пойдемте. Садитесь
вот здесь, напротив меня, — хлопотала она, усаживая князя, когда пришли в столовую, — я хочу на вас смотреть. Александра, Аделаида, потчуйте князя. Не правда ли, что он вовсе не такой… больной? Может, и салфетку не надо… Вам, князь, подвязывали салфетку за кушаньем?
Я по ночам любил слушать его шум;
вот в
эти минуты доходил иногда до большого беспокойства.
Вот тут-то, бывало, и зовет все куда-то, и мне все казалось, что если пойти все прямо, идти долго, долго и зайти
вот за
эту линию, за ту самую, где небо с землей встречается, то там вся и разгадка, и тотчас же новую жизнь увидишь, в тысячу раз сильней и шумней, чем у нас; такой большой город мне все мечтался, как Неаполь, в нем все дворцы, шум, гром, жизнь…
Потом, когда он простился с товарищами, настали те две минуты, которые он отсчитал, чтобы думать про себя; он знал заранее, о чем он будет думать: ему все хотелось представить себе, как можно скорее и ярче, что
вот как же
это так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, — так кто же?
— А какие, однако же, вы храбрые,
вот вы смеетесь, а меня так всё
это поразило в его рассказе, что я потом во сне видел, именно
эти пять минут видел…
Вот тут-то, когда начиналась
эта слабость, священник поскорей, скорым таким жестом и молча, ему крест к самым губам вдруг подставлял, маленький такой крест, серебряный, четырехконечный, — часто подставлял, поминутно.
Крест и голова,
вот картина, лицо священника, палача, его двух служителей и несколько голов и глаз снизу, — все
это можно нарисовать как бы на третьем плане, в тумане, для аксессуара…
«
Вот кто была причиной смерти
этой почтенной женщины» (и неправда, потому что та уже два года была больна), «
вот она стоит пред вами и не смеет взглянуть, потому что она отмечена перстом божиим;
вот она босая и в лохмотьях, — пример тем, которые теряют добродетель!
Я их остановил, потому что уж
это было дурно; но тотчас же в деревне все всё узнали, и
вот тут и начали обвинять меня, что я испортил детей.
Мне кажется, для них была ужасным наслаждением моя любовь к Мари, и
вот в
этом одном, во всю тамошнюю жизнь мою, я и обманул их.
Когда я, еще в начале моего житья в деревне, —
вот когда я уходил тосковать один в горы, — когда я, бродя один, стал встречать иногда, особенно в полдень, когда выпускали из школы, всю
эту ватагу, шумную, бегущую с их мешочками и грифельными досками, с криком, со смехом, с играми, то вся душа моя начинала вдруг стремиться к ним.
Я
вот посмотрю, что
это такое, и с кем-нибудь посоветуюсь.
Я вхожу и думаю: «
Вот меня считают за идиота, а я все-таки умный, а они и не догадываются…» У меня часто
эта мысль.
«Нет, его теперь так отпустить невозможно, — думал про себя Ганя, злобно посматривая дорогой на князя, —
этот плут выпытал из меня всё, а потом вдруг снял маску…
Это что-то значит. А
вот мы увидим! Всё разрешится, всё, всё! Сегодня же!»
— Нет? Нет!! — вскричал Рогожин, приходя чуть не в исступление от радости, — так нет же?! А мне сказали они… Ах! Ну!.. Настасья Филипповна! Они говорят, что вы помолвились с Ганькой! С ним-то? Да разве
это можно? (Я им всем говорю!) Да я его всего за сто рублей куплю, дам ему тысячу, ну три, чтоб отступился, так он накануне свадьбы бежит, а невесту всю мне оставит. Ведь так, Ганька, подлец! Ведь уж взял бы три тысячи!
Вот они,
вот! С тем и ехал, чтобы с тебя подписку такую взять; сказал: куплю, — и куплю!
—
Это меня-то бесстыжею называют! — с пренебрежительною веселостью отпарировала Настасья Филипповна. — А я-то как дура приехала их к себе на вечер звать!
Вот как ваша сестрица меня третирует, Гаврила Ардалионович!
— Да, наболело. Про нас и говорить нечего. Сами виноваты во всем. А
вот у меня есть один большой друг,
этот еще несчастнее. Хотите, я вас познакомлю?
— Да, почти как товарищ. Я вам потом
это всё разъясню… А хороша Настасья Филипповна, как вы думаете? Я ведь ее никогда еще до сих пор не видывал, а ужасно старался. Просто ослепила. Я бы Ганьке всё простил, если б он по любви; да зачем он деньги берет,
вот беда!
— Ну, еще бы! Вам-то после… А знаете, я терпеть не могу
этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину, и
вот уж человек на всю жизнь обесчещен, и смыть не может иначе как кровью, или чтоб у него там на коленках прощенья просили. По-моему,
это нелепо и деспотизм. На
этом Лермонтова драма «Маскарад» основана, и — глупо, по-моему. То есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал.
—
Вот они всё так! — сказал Ганя, усмехаясь. — И неужели же они думают, что я
этого сам не знаю? Да ведь я гораздо больше их знаю.
Он прежде так не лгал, уверяю вас; прежде он был только слишком восторженный человек, и —
вот во что
это разрешилось!
— А весь покраснел и страдает. Ну, да ничего, ничего, не буду смеяться; до свиданья. А знаете, ведь она женщина добродетельная, — можете вы
этому верить? Вы думаете, она живет с тем, с Тоцким? Ни-ни! И давно уже. А заметили вы, что она сама ужасно неловка и давеча в иные секунды конфузилась? Право.
Вот этакие-то и любят властвовать. Ну, прощайте!
—
Это два шага, — законфузился Коля. — Он теперь там сидит за бутылкой. И чем он там себе кредит приобрел, понять не могу? Князь, голубчик, пожалуйста, не говорите потом про меня здесь нашим, что я вам записку передал! Тысячу раз клялся
этих записок не передавать, да жалко; да
вот что, пожалуйста, с ним не церемоньтесь: дайте какую-нибудь мелочь, и дело с концом.
Об
этом самому высшему начальству известно: «А,
это тот Иволгин, у которого тринадцать пуль!..»
Вот как говорят-с!
— Ничего, ничего я не забыл, идем! Сюда, на
эту великолепную лестницу. Удивляюсь, как нет швейцара, но… праздник, и швейцар отлучился. Еще не прогнали
этого пьяницу.
Этот Соколович всем счастьем своей жизни и службы обязан мне, одному мне и никому иначе, но…
вот мы и здесь.
— Перестать? Рассчитывать? Одному? Но с какой же стати, когда для меня
это составляет капитальнейшее предприятие, от которого так много зависит в судьбе всего моего семейства? Но, молодой друг мой, вы плохо знаете Иволгина. Кто говорит «Иволгин», тот говорит «стена»: надейся на Иволгина как на стену,
вот как говорили еще в эскадроне, с которого начал я службу. Мне
вот только по дороге на минутку зайти в один дом, где отдыхает душа моя,
вот уже несколько лет, после тревог и испытаний…
Вот в
этом доме, мы уже и пришли…
— Верите ли вы, — вдруг обратилась капитанша к князю, — верите ли вы, что
этот бесстыдный человек не пощадил моих сиротских детей! Всё ограбил, всё перетаскал, всё продал и заложил, ничего не оставил. Что я с твоими заемными письмами делать буду, хитрый и бессовестный ты человек? Отвечай, хитрец, отвечай мне, ненасытное сердце: чем, чем я накормлю моих сиротских детей?
Вот появляется пьяный и на ногах не стоит… Чем прогневала я господа бога, гнусный и безобразный хитрец, отвечай?
— Гениальная мысль! — подхватил Фердыщенко. — Барыни, впрочем, исключаются, начинают мужчины; дело устраивается по жребию, как и тогда! Непременно, непременно! Кто очень не хочет, тот, разумеется, не рассказывает, но ведь надо же быть особенно нелюбезным! Давайте ваши жеребьи, господа, сюда, ко мне, в шляпу, князь будет вынимать. Задача самая простая, самый дурной поступок из всей своей жизни рассказать, —
это ужасно легко, господа!
Вот вы увидите! Если же кто позабудет, то я тотчас берусь напомнить!
— Не понимаю вас, Афанасий Иванович; вы действительно совсем сбиваетесь. Во-первых, что такое «при людях»? Разве мы не в прекрасной интимной компании? И почему «пети-жё»? Я действительно хотела рассказать свой анекдот, ну,
вот и рассказала; не хорош разве? И почему вы говорите, что «не серьезно»? Разве
это не серьезно? Вы слышали, я сказала князю: «как скажете, так и будет»; сказал бы да, я бы тотчас же дала согласие, но он сказал нет, и я отказала. Тут вся моя жизнь на одном волоске висела; чего серьезнее?
— А! а-а!
Вот и развязка! Наконец-то! Половина двенадцатого! — вскричала Настасья Филипповна, — прошу вас садиться, господа,
это развязка!