Неточные совпадения
В одном из таких веселых и довольных собою городков, с
самым милейшим населением, воспоминание о котором останется неизгладимым в моем сердце, встретил я Александра Петровича Горянчикова, поселенца, родившегося в России дворянином и помещиком, потом сделавшегося ссыльнокаторжным второго разряда, за убийство жены своей, и, по истечении определенного
ему законом десятилетнего термина каторги, смиренно и неслышно доживавшего свой век в городке К. […в городке К. — Имеется в виду Кузнецк, где не раз бывал Достоевский в годы отбывания
им солдатской службы в Сибири.] поселенцем.
Если вы с
ним заговаривали, то
он смотрел на вас чрезвычайно пристально и внимательно, с строгой вежливостью выслушивал каждое слово ваше, как будто в
него вдумываясь, как будто вы вопросом вашим задали
ему задачу или хотите выпытать у
него какую-нибудь тайну, и, наконец, отвечал ясно и коротко, но до того взвешивая каждое слово своего ответа, что вам вдруг становилось отчего-то неловко и вы, наконец,
сами радовались окончанию разговора.
Полагали, что у
него должна быть порядочная родня в России, может быть даже и не последние люди, но знали, что
он с
самой ссылки упорно пресек с
ними всякие сношения, — одним словом, вредит себе.
К тому же у нас все знали
его историю, знали, что
он убил жену свою еще в первый год своего супружества, убил из ревности и
сам донес на себя (что весьма облегчило
его наказание).
Я сначала не обращал на
него особенного внимания; но,
сам не знаю почему,
он мало-помалу начал интересовать меня.
Но я не унялся; меня что-то тянуло к
нему, и месяц спустя я ни с того ни с сего
сам зашел к Горянчикову.
Он квартировал на
самом краю города, у старухи мещанки, у которой была больная в чахотке дочь, а у той незаконнорожденная дочь, ребенок лет десяти, хорошенькая и веселенькая девочка.
Он с ненавистью глядел на меня, чуть не спрашивая: «Да скоро ли ты уйдешь отсюда?» Я заговорил с
ним о нашем городке, о текущих новостях;
он отмалчивался и злобно улыбался; оказалось, что
он не только не знал
самых обыкновенных, всем известных городских новостей, но даже не интересовался знать
их.
По ее словам,
он почти никогда ничего не делал и по месяцам не раскрывал книги и не брал пера в руки; зато целые ночи прохаживал взад и вперед по комнате и все что-то думал, а иногда и говорил
сам с собою; что
он очень полюбил и очень ласкал ее внучку, Катю, особенно с тех пор, как узнал, что ее зовут Катей, и что в Катеринин день каждый раз ходил по ком-то служить панихиду.
Но каторжные записки — «Сцены из Мертвого дома», — как называет
он их сам где-то в своей рукописи, показались мне не совсем безынтересными.
Теперь она
сама подъехала к острогу, вызвала
его и подала
ему подаяние.
Человек есть существо, ко всему привыкающее, и, я думаю, это
самое лучшее
его определение.
Они сами считали себя вечными и срока работ своих не знали.
Содержались
они при остроге впредь до открытия в Сибири
самых тяжких каторжных работ.
Усатый унтер-офицер отворил мне, наконец, двери в этот странный дом, в котором я должен был пробыть столько лет, вынести столько таких ощущений, о которых, не испытав
их на
самом деле, я бы не мог иметь даже приблизительного понятия.
«Черт трое лаптей сносил, прежде чем нас собрал в одну кучу!» — говорили
они про себя
сами; а потому сплетни, интриги, бабьи наговоры, зависть, свара, злость были всегда на первом плане в этой кромешной жизни.
Сам убийца подал объявление в полицию, что отец
его исчез неизвестно куда.
Весь этот месяц
он провел
самым развратным образом.
Раз, говоря со мной о здоровом сложении, наследственном в
их семействе,
он прибавил: «Вот родитель мой, так тот до
самой кончины своей не жаловался ни на какую болезнь».
У меня один арестант, искренно преданный мне человек (говорю это без всякой натяжки), украл Библию, единственную книгу, которую позволялось иметь в каторге;
он в тот же день мне
сам сознался в этом, не от раскаяния, но жалея меня, потому что я ее долго искал.
Да и
самый пронос вина доставлял
ему самые ничтожные доходы.
Мне пришло раз на мысль, что если б захотели вполне раздавить, уничтожить человека, наказать
его самым ужасным наказанием, так что
самый страшный убийца содрогнулся бы от этого наказания и пугался
его заранее, то стоило бы только придать работе характер совершенной, полнейшей бесполезности и бессмыслицы.
— Чего кричишь! За постой у нас деньги платят;
сам проваливай! Ишь, монумент вытянулся. То есть никакой-то, братцы, в
нем фортикультяпности нет.
— Да чего обожжешь-то! Такой же варнак; больше и названья нам нет… она тебя оберет, да и не поклонится. Тут, брат, и моя копеечка умылась. Намедни
сама пришла. Куда с ней деться? Начал проситься к Федьке-палачу: у
него еще в форштадте [Форштадт (от
нем. Vorstadt) — предместье, слобода.] дом стоял, у Соломонки-паршивого, у жида, купил, вот еще который потом удавился…
Несмотря на то, что те уже лишены всех своих прав состояния и вполне сравнены с остальными арестантами, — арестанты никогда не признают
их своими товарищами. Это делается даже не по сознательному предубеждению, а так, совершенно искренно, бессознательно.
Они искренно признавали нас за дворян, несмотря на то, что
сами же любили дразнить нас нашим падением.
Тут же прочел
ему самое подробное наставление, как должно мирному князю вести себя вперед и в заключение расстрелял
его, о чем немедленно и донес начальству со всеми подробностями.
Сами посудите, могут ли
они вас полюбить-с?
Сам по себе
он только был беспорядочный и злой человек, больше ничего.
— Калачи, калачи! — кричал
он, входя в кухню, — московские, горячие!
Сам бы ел, да денег надо. Ну, ребята, последний калач остался: у кого мать была?
— Другого бы убили, но
его нет.
Он ужасно силен, сильнее здесь всех в остроге и
самого крепкого сложения. На другое же утро
он встает совершенно здоровый.
Старик сидел на печи (той
самой, на которой прежде
него по ночам молился зачитавшийся арестант, хотевший убить майора) и молился по своей рукописной книге.
Денег у
него сначала немного, и потому в первый раз
он сам проносит в острог вино и, разумеется, сбывает
его выгодным образом.
Налив кишки водкой, арестант обвязывает
их кругом себя, по возможности в
самых скрытных местах своего тела.
Что же касается целовальника, то, наторговав, наконец, огромную сумму, несколько десятков рублей,
он заготовляет последний раз вино и уже не разбавляет
его водой, потому что назначает
его для себя; довольно торговать: пора и
самому попраздновать!
Находился
он в особом отделении, то есть в бессрочном, следственно считался одним из
самых важных военных преступников.
Прямо на меня: «Разве так стоят в карауле?» Я взял ружье на руку, да и всадил в
него штык по
самое дуло.
Сироткин же часто был дружен с Газиным, тем
самым, по поводу которого я начал эту главу, упомянув, что
он пьяный ввалился в кухню и что это спутало мои первоначальные понятия об острожной жизни.
Он торговал вином и был в остроге одним из
самых зажиточных целовальников.
Но в год раза два
ему приходилось напиваться
самому пьяным, и вот тут-то высказывалось все зверство
его натуры.
Хмелея постепенно,
он сначала начинал задирать людей насмешками,
самыми злыми, рассчитанными и как будто давно заготовленными; наконец, охмелев совершенно,
он приходил в страшную ярость, схватывал нож и бросался на людей.
Один убил по бродяжничеству, осаждаемый целым полком сыщиков, защищая свою свободу, жизнь, нередко умирая от голодной смерти; а другой режет маленьких детей из удовольствия резать, чувствовать на своих руках
их теплую кровь, насладиться
их страхом,
их последним голубиным трепетом под
самым ножом.
Он сам себя осудит за свое преступление беспощаднее, безжалостнее
самого грозного закона.
Народ продувной, ловкий, всезнающий; и вот
он смотрит на своих товарищей с почтительным изумлением;
он еще никогда не видал таких;
он считает
их самым высшим обществом, которое только может быть в свете.
Но что всего замечательнее —
сами арестанты сознавали, что
их боятся, и это, видимо, придавало
им что-то вроде куражу.
А между тем
самый лучший начальник для арестантов бывает именно тот, который
их не боится.
Да и вообще, несмотря на кураж,
самим арестантам гораздо приятнее, когда к
ним имеют доверие.
Некоторое основание
он, конечно, имеет, начиная с
самого наружного вида арестанта, признанного разбойника; кроме того, всякий, подходящий к каторге, чувствует, что вся эта куча людей собралась здесь не своею охотою и что, несмотря ни на какие меры, живого человека нельзя сделать трупом;
он останется с чувствами, с жаждой мщения и жизни, с страстями и с потребностями удовлетворить
их.
Испугавшись предстоящего наказания донельзя, до последней степени, как
самый жалкий трус,
он накануне того дня, когда
его должны были прогнать сквозь строй, бросился с ножом на вошедшего в арестантскую комнату караульного офицера.
Известно всем арестантам во всей России, что
самые сострадательные для
них люди — доктора.
Оно проносится еще задолго до срока, добывается за большие деньги, и подсудимый скорее будет полгода отказывать себе в
самом необходимом, но скопит нужную сумму на четверть штофа вина, чтоб выпить
его за четверть часа до наказания.