Неточные совпадения
— Ну-ну-ну! полно вам, — закричал инвалид, проживавший для порядка в казарме
и поэтому спавший в углу на особой койке.
—
Ну, здравствуй, коли не шутишь, — проговорил тот, не поднимая глаз
и стараясь ужевать хлеб своими беззубыми деснами.
—
Ну, да
и меня голой рукой не бери: обожгу.
— Что ж, не примете гостя?
Ну, так похлебаем
и казенного.
—
Ну, бог спас! — говорили меж собой арестанты.
И долго потом они говорили это.
Назавтра Сушилов уже не пьян, но его поят опять,
ну, да
и плохо отказываться: полученный рубль серебром уже пропит, красная рубашка немного спустя тоже.
Объявляется всей партии;
ну, там кого еще следует тоже дарят
и поят, если надо.
Тем, разумеется, все равно: Михайлов или Сушилов пойдут к черту на рога,
ну, а вино-то выпито, угостили, — следственно,
и с их стороны молчок.
—
Ну, Лука Кузьмич, черт с тобой, так уж
и быть.
—
Ну, да черт с тобой
и с дядюшкой, не стоит
и говорить! А хорошее было слово хотел сказать.
Ну, так вот, братцы, как это случилось, что недолго я нажил в Москве; дали мне там напоследок пятнадцать кнутиков, да
и отправили вон. Вот я…
—
Ну, от вас работа не заплачет! Эх, народ, народ! — проворчал он сердито, махнул рукой
и пошел в крепость, помахивая палочкой.
На алебастр назначали обыкновенно человека три-четыре, стариков или слабосильных,
ну,
и нас в том числе, разумеется; да сверх того прикомандировывали одного настоящего работника, знающего дело.
— А вот горох поспеет — другой год пойдет.
Ну, как пришли в К-в —
и посадили меня туда на малое время в острог. Смотрю: сидят со мной человек двенадцать, всё хохлов, высокие, здоровые, дюжие, точно быки. Да смирные такие: еда плохая, вертит ими ихний майор, как его милости завгодно (Лучка нарочно перековеркал слово). Сижу день, сижу другой; вижу — трус народ. «Что ж вы, говорю, такому дураку поблажаете?» — «А поди-кась сам с ним поговори!» — даже ухмыляются на меня. Молчу я.
—
И пресмешной же тут был один хохол, братцы, — прибавил он вдруг, бросая Кобылина
и обращаясь ко всем вообще. — Рассказывал, как его в суде порешили
и как он с судом разговаривал, а сам заливается-плачет; дети, говорит, у него остались, жена. Сам матерой такой, седой, толстый. «Я ему, говорит, бачу: ни! А вин, бисов сын, всё пишет, всё пишет.
Ну, бачу соби, да щоб ты здох, а я б подывився! А вин всё пишет, всё пишет, да як писне!.. Тут
и пропала моя голова!» Дай-ка, Вася, ниточку; гнилые каторжные.
— Взбудоражил, наконец, я моих хохлов, потребовали майора. А я еще с утра у соседа жулик [Нож. (Примеч. автора.)] спросил, взял да
и спрятал, значит, на случай. Рассвирепел майор. Едет.
Ну, говорю, не трусить, хохлы! А у них уж душа в пятки ушла; так
и трясутся. Вбежал майор; пьяный. «Кто здесь! Как здесь! Я царь, я
и бог!»
Как влепит два,
ну веришь иль не веришь, я уж
и не слыхал, как два просчитали.
Ну, что толку за солдата выйти, хотя б я
и унтер?
—
Ну так вот же тебе, колбаса! — Да как цапну его, он
и покатился на стуле. Те закричали.
Ну, а через две недели меня
и взяли.
Разве не видишь, подлец, что перед зерцалом [Зерцало — эмблема правосудия в виде трехгранной призмы с указами Петра I о соблюдении законов, устанавливавшаяся в судебных учреждениях.] сидишь!»
Ну, тут, уж
и пошло по-другому; по-новому стали судить, да за все вместе
и присудили: четыре тысячи, да сюда в особое отделение.
— А в те поры был у меня от батюшки дом двухэтажный каменный.
Ну, в два-то года я два этажа
и спустил, остались у меня одни ворота без столбов. Что ж, деньги — голуби: прилетят
и опять улетят!
—
Ну, пойдем! — говорит он ему, останавливаясь на пороге, точно он
и впрямь был ему на что-то нужен. — Набалдашник! — прибавляет он с презрением, пропуская огорченного Булкина вперед себя
и вновь начиная тренькать на балалайке…
У генерала Абросимова было раз, говорят, представление
и еще будет;
ну, так, может, только костюмами
и возьмут, а насчет разговору, так еще кто знает перед нашими-то!
— Мохнорылый
и есть! Ведь уж бог убил, лежал бы себе да помирал! Нет, туда же, сбирает!
Ну, чего сбираешь!
Пришедших с «запасными колотьями» он никогда не отвергал
и не отсылал назад; но если больной сам упорствовал, то просто-запросто выписывал его: «
Ну что ж, брат, полежал довольно, отдохнул, ступай, надо честь знать».
Меня
и в самом деле окрестили
и при святом крещении нарекли Александром;
ну, а палки все-таки палками остались; хоть бы одну простили; даже обидно мне стало!
Эта-то вот скаредная последняя тысяча (чтоб ее!..) всех трех первых стоила,
и кабы не умер я перед самым концом (всего палок двести только оставалось), забили бы тут же насмерть,
ну да
и я не дал себя в обиду: опять надул
и опять обмер; опять поверили, да
и как не поверить, лекарь верит, так что на двухстах-то последних, хоть изо всей злости били потом, так били, что в другой раз две тысячи легче, да нет, нос утри, не забили, а отчего не забили?
Он действительно часто кричал по ночам
и кричал, бывало, во все горло, так что его тотчас будили толчками арестанты: «
Ну, что, черт, кричишь!» Был он парень здоровый, невысокого росту, вертлявый
и веселый, лет сорока пяти, жил со всеми ладно,
и хоть очень любил воровать
и очень часто бывал у нас бит за это, но ведь кто ж у нас не проворовывался
и кто ж у нас не был бит за это?
—
Ну, да уж что! Уж так
и быть, для тебя! Знаю, что грешу, но уж так
и быть… Помилую я тебя на этот раз, накажу легко.
Ну, а что, если я тем самым тебе вред принесу? Я тебя вот теперь помилую, накажу легко, а ты понадеешься, что
и другой раз так же будет, да
и опять преступление сделаешь, что тогда? Ведь на моей же душе…
—
Ну, так ради сиротских слез твоих; но смотри же, в последний раз… ведите его, — прибавляет он таким мягкосердым голосом, что арестант уж
и не знает, какими молитвами бога молить за такого милостивца.
—
Ну,
и я согласен, катай!
— Кто? Известно кто, исправник. Это, братцы, по бродяжеству было. Пришли мы тогда в К., а было нас двое, я да другой, тоже бродяга, Ефим без прозвища. По дороге мы у одного мужика в Толминой деревне разжились маненько. Деревня такая есть, Толмина.
Ну, вошли, да
и поглядываем: разжиться бы
и здесь, да
и драло. В поле четыре воли, а в городе жутко — известно.
Ну, перво-наперво зашли в кабачок. Огляделись. Подходит к нам один, прогорелый такой, локти продраны, в немецком платье. То да се.
И смешной же это человек, братцы, бродяга:
ну, ничего не помнит, хоть ты кол ему на голове теши, всё забыл, ничего не знает.
Ну, известно, то же, что
и все, сказываю: ничего, дескать, не помню, ваше высокоблагородие, все позабыл.
Стоит, смеется,
и они на него глядят, усмехаются.
Ну, а другой раз
и в зубы ткнет, как нарвешься. А народ-то все здоровенный, жирные такие.
— Отвести их в острог, говорит, я с ними потом;
ну, а ты оставайся, — это мне то есть говорит. — Пошел сюда, садись! — Смотрю: стол, бумага, перо. Думаю: «Чего ж он это ладит делать?» — Садись, говорит, на стул, бери перо, пиши! — а сам схватил меня за ухо, да
и тянет. Я смотрю на него, как черт на попа: «Не умею, говорю, ваше высокоблагородие». — Пиши!
— Пиши, как умеешь, так
и пиши! — а сам все за ухо тянет, все тянет, да как завернет!
Ну, братцы, скажу, легче бы он мне триста розог всыпал, ажно искры посыпались — пиши, да
и только!
— Нет, не сдурел. А в Т-ке писарек занедолго штуку выкинул: деньги тяпнул казенные, да с тем
и бежал, тоже уши торчали.
Ну, дали знать повсеместно. А я по приметам-то как будто
и подошел, так вон он
и пытал меня: умею ли я писать
и как я пишу?
— Да чего написал? Стал пером водить, водил-водил по бумаге-то, он
и бросил.
Ну, плюх с десяток накидал, разумеется, да с тем
и пустил, тоже в острог, значит.
Ну, заимку большую имел, землю работниками пахал, троих держал, опять к тому же своя пасека, медом торговали
и скотом тоже,
и по нашему месту, значит, был в великом уважении.
Посадит старуху перед собой: «
Ну, слушай, жена, понимай!» —
и начнет толковать.
— Стой, подожди. Я тогда тоже родителя схоронил, а матушка моя пряники, значит, пекла, на Анкудима работали, тем
и кормились. Житье у нас было плохое.
Ну, тоже заимка за лесом была, хлебушка сеяли, да после отца-то всё порешили, потому я тоже закурил, братец ты мой. От матери деньги побоями вымогал…
Ну я, брат, тогда вот так сделал: взял я в карман с собой плеть, еще до венца припас,
и так
и положил, что уж натешусь же я теперь над Акулькой, знай, дескать, как бесчестным обманом замуж выходить, да чтоб
и люди знали, что я не дураком женился…
Я тогда как вышел ко всем: «
Ну, говорю, встречу теперь Фильку Морозова —
и не жить ему больше на свете!» А старики, так те уж кому молиться-то не знают: мать-то чуть в ноги ей не упала, воет.
Подавай Акульку!»
Ну,
и стал я ее трепать.
— Ах, боже мой! Да ведь
и из ваших есть, что свое едят, а вышли же.
Ну,
и нам надо было… из товарищества.
—
Ну, так теперь я мирюсь с тобой. Но чувствуешь ли, чувствуешь ли это вполне, во всей полноте? Способен ли ты это понять
и почувствовать? Сообрази только: я, я, майор…
и т. д.
— Мне-то!
ну, да уж что! Лет семь еще
и я промаюсь…