Неточные совпадения
Стало
быть, мог же этот человек хоть кого-нибудь заставить
любить себя.
Вообще о
былом своем они говорили мало, не
любили рассказывать и, видимо, старались не думать о прошедшем.
В каторге
было несколько человек из дворян. Во-первых, человек пять поляков. Об них я поговорю когда-нибудь особо. Каторжные страшно не
любили поляков, даже больше, чем ссыльных из русских дворян. Поляки (я говорю об одних политических преступниках)
были с ними как-то утонченно, обидно вежливы, крайне несообщительны и никак не могли скрыть перед арестантами своего к ним отвращения, а те понимали это очень хорошо и платили той же монетою.
— А вы их бросьте, а нас
любите; у нас деньги
есть…
Я говорил уже, что у арестантов всегда
была собственная работа и что эта работа — естественная потребность каторжной жизни; что, кроме этой потребности, арестант страстно
любит деньги и ценит их выше всего, почти наравне с свободой, и что он уже утешен, если они звенят у него в кармане.
— Ах! Что ты говоришь! Она, верно, умерла теперь с горя по мне. Я любимый
был у нее сын. Она меня больше сестры, больше всех
любила… Она ко мне сегодня во сне приходила и надо мной плакала.
Он замолчал и в этот вечер уже больше не сказал ни слова. Но с этих пор он искал каждый раз говорить со мной, хотя сам из почтения, которое он неизвестно почему ко мне чувствовал, никогда не заговаривал первый. Зато очень
был рад, когда я обращался к нему. Я расспрашивал его про Кавказ, про его прежнюю жизнь. Братья не мешали ему со мной разговаривать, и им даже это
было приятно. Они тоже, видя, что я все более и более
люблю Алея, стали со мной гораздо ласковее.
Потом с важно-благосклонною, то
есть чисто мусульманскою улыбкою (которую я так
люблю и именно
люблю важность этой улыбки) обратились ко мне и подтвердили: что Иса
был божий пророк и что он делал великие чудеса; что он сделал из глины птицу, дунул на нее, и она полетела… и что это и у них в книгах написано.
Он
любил меня, может
быть так же, как и братьев.
Из всех каторжных нашей казармы они
любили только одного жида, и, может
быть, единственно потому, что он их забавлял.
Несмотря ни на какие клейма, кандалы и ненавистные пали острога, заслоняющие ему божий мир и огораживающие его, как зверя в клетке, — он может достать вина, то
есть страшно запрещенное наслаждение, попользоваться клубничкой, даже иногда (хоть и не всегда) подкупить своих ближайших начальников, инвалидов и даже унтер-офицера, которые сквозь пальцы
будут смотреть на то, что он нарушает закон и дисциплину; даже может, сверх торгу, еще покуражиться над ними, а покуражиться арестант ужасно
любит, то
есть представиться пред товарищами и уверить даже себя хоть на время, что у него воли и власти несравненно больше, чем кажется, — одним словом, может накутить, набуянить, разобидеть кого-нибудь в прах и доказать ему, что он все это может, что все это в «наших руках», то
есть уверить себя в том, о чем бедняку и помыслить невозможно.
Но
были и из веселых, которые умели и
любили огрызнуться и спуску никому не давали: тех принуждены
были уважать.
«Эх, дескать! — думал он, может
быть, запуская руку в мое добро, — что ж это за человек, который и за добро-то свое постоять не может!» Но за это-то он, кажется, и
любил меня.
Иногда только потешит себя, вспоминая свой удалой размах, свой кутеж, бывший раз в его жизни, когда он
был «отчаянным», и очень
любит, если только найдет простячка, с приличной важностью перед ним поломаться, похвастаться и рассказать ему свои подвиги, не показывая, впрочем, и вида, что ему самому рассказать хочется.
Таких арестанты больше
любят: значит, и свое достоинство сохранил, и их не обидел, стало
быть, и всё хорошо и красиво.
Его действительно все как будто даже
любили и никто не обижал, хотя почти все
были ему должны. Сам он
был незлобив, как курица, и, видя всеобщее расположение к себе, даже куражился, но с таким простодушным комизмом, что ему тотчас же это прощалось. Лучка, знавший на своем веку много жидков, часто дразнил его и вовсе не из злобы, а так, для забавы, точно так же, как забавляются с собачкой, попугаем, учеными зверьками и проч. Исай Фомич очень хорошо это знал, нисколько не обижался и преловко отшучивался.
Познакомился он со мной еще с первых дней и объявил мне, что он из кантонистов, служил потом в пионерах и
был даже замечен и
любим некоторыми высокими лицами, чем, по старой памяти, очень гордился.
— Я вам, Александр Петрович, доложу, что
был я очень красив из себя и очень меня
любили девки… — начал вдруг ни с того ни с сего Варламов.
В то время у нас
был ординатором один молоденький лекарь, знающий дело, ласковый, приветливый, которого очень
любили арестанты и находили в нем только один недостаток: «слишком уж смирен».
Старший доктор хоть
был и человеколюбивый и честный человек (его тоже очень
любили больные), но
был несравненно суровее, решительнее ординатора, даже при случае выказывал суровую строгость, и за это у нас как-то особенно уважали.
Он действительно часто кричал по ночам и кричал, бывало, во все горло, так что его тотчас будили толчками арестанты: «Ну, что, черт, кричишь!»
Был он парень здоровый, невысокого росту, вертлявый и веселый, лет сорока пяти, жил со всеми ладно, и хоть очень
любил воровать и очень часто бывал у нас бит за это, но ведь кто ж у нас не проворовывался и кто ж у нас не
был бит за это?
И с тех пор под разными видами
была уже три раза на абвахте; первый раз заходила вместе с отцом к брату, офицеру, стоявшему в то время у них в карауле; другой раз пришла с матерью раздать подаяние и, проходя мимо, шепнула ему, что она его
любит и выручит.
Он не то чтоб уж так
был послушен, а
любил лезть в товарищество и угождать из товарищества.
Я тоже
любил подносить Гнедку хлеба. Как-то приятно
было смотреть в его красивую морду и чувствовать на ладони его мягкие, теплые губы, проворно подбиравшие подачку.
Огромное большинство
было молчаливо и злобно до ненависти, не
любило выставлять своих надежд напоказ.
Я сказал уже, что
был в таком состоянии духа, что даже не мог оценить и отличить тех из каторжных, которые могли бы
любить меня, которые и
любили меня впоследствии, хоть и никогда не сходились со мною на равную ногу.
Кстати: я ужасно
любил смотреть на Куликова во всех подобных случаях, то
есть во всех тех случаях, когда требовалось ему показать себя.
Никогда еще я не
был до сих пор так оскорблен в остроге, и в этот раз мне
было очень тяжело. Но я попал в такую минуту. В сенях в кухне мне встретился Т-вский, из дворян, твердый и великодушный молодой человек, без большого образования и любивший ужасно Б. Его из всех других различали каторжные и даже отчасти
любили. Он
был храбр, мужествен и силен, и это как-то выказывалось в каждом жесте его.
Все дело
было в том, что он до того
любил и уважал Б-го, до того благоговел перед ним, что тех, которые чуть-чуть расходились с Б-м, считал тотчас же почти своими врагами.
Но вместе с тем он
был ласков с арестантами, чуть не до нежностей, и действительно буквально
любил их, как отец.
Отчего он так
любил арестантов — сказать не могу, но он не мог видеть арестанта, чтоб не сказать ему ласкового, веселого слова, чтоб не посмеяться с ним, не пошутить с ним, и главное — ни капли в этом не
было чего-нибудь начальственного, хоть чего-нибудь обозначавшего неравную или чисто начальничью ласку.
Многие из них
были мне преданы и искренно
любили меня.
— Людвиг Корчинский
был осужден за «возмущение против православной церкви и верховной власти и покушение к распространению сочинений против правительства посредством домашней литографии».] тихий и кроткий молодой человек, тоже, как и я,
любил много ходить в шабашное время по двору.