Неточные совпадения
А до того — шум, гам, хохот, ругательства, звук цепей, чад и копоть, бритые
головы, клейменые лица, лоскутные платья,
все — обруганное, ошельмованное… да, живуч человек!
С пропитием
всего, до последней тряпки, пьяница ложится спать и на другой день, проснувшись с неминуемой трескотней в
голове, тщетно просит у целовальника хоть глоток вина на похмелье.
Он был татарин; ужасно силен, сильнее
всех в остроге; росту выше среднего, сложения геркулесовского, с безобразной, непропорционально огромной
головой; ходил сутуловато, смотрел исподлобья.
Я лег на
голых нарах, положив в
голову свое платье (подушки у меня еще не было), накрылся тулупом, но долго не мог заснуть, хотя и был
весь измучен и изломан от
всех чудовищных и неожиданных впечатлений этого первого дня.
«Так вот друг, которого мне посылает судьба!» — подумал я, и каждый раз, когда потом, в это первое тяжелое и угрюмое время, я возвращался с работы, то прежде
всего, не входя еще никуда, я спешил за казармы, со скачущим передо мной и визжащим от радости Шариком, обхватывал его
голову и целовал, целовал ее, и какое-то сладкое, а вместе с тем и мучительно горькое чувство щемило мне сердце.
Эти люди так и родятся об одной идее,
всю жизнь бессознательно двигающей их туда и сюда; так они и мечутся
всю жизнь, пока не найдут себе дела вполне по желанию; тут уж им и
голова нипочем.
Начинают просто, без особых возгласов, но зато первые перескакивают через главное препятствие, не задумавшись, без страха, идя прямо на
все ножи, — и
все бросаются за ними и идут слепо, идут до самой последней стены, где обыкновенно и кладут свои
головы.
Все это может быть похоже на то ощущение, когда человек с высокой башни тянется в глубину, которая под ногами, так что уж сам, наконец, рад бы броситься вниз
головою: поскорей, да и дело с концом!
— И пресмешной же тут был один хохол, братцы, — прибавил он вдруг, бросая Кобылина и обращаясь ко
всем вообще. — Рассказывал, как его в суде порешили и как он с судом разговаривал, а сам заливается-плачет; дети, говорит, у него остались, жена. Сам матерой такой, седой, толстый. «Я ему, говорит, бачу: ни! А вин, бисов сын,
всё пишет,
всё пишет. Ну, бачу соби, да щоб ты здох, а я б подывився! А вин
всё пишет,
всё пишет, да як писне!.. Тут и пропала моя
голова!» Дай-ка, Вася, ниточку; гнилые каторжные.
Офицерский чин как будто переворачивает
всю их внутренность, а вместе и
голову.
Из облака пара замелькают набитые спины, бритые
головы, скрюченные руки, ноги; а в довершение Исай Фомич гогочет во
все горло на самом высоком полке.
Вынул я пистолет, встал перед ним, да и наставил дуло ему прямо в
голову, в упор. Те сидят ни живы ни мертвы; пикнуть боятся; а старик, так тот, как лист, трясется, молчит, побледнел
весь.
— А я опять скажу: такое кислое оправданье, милый друг, составляет только стыд твоей
голове! — тоненьким и вежливым голоском возражает писарь, — а лучше согласись, милый друг,
все это пьянство через твое собственное непостоянство…
И вот он выступает, как, говорят, выступали в старину на театрах классические герои: ступит длинный шаг и, еще не придвинув другой ноги, вдруг остановится, откинет назад
весь корпус,
голову, гордо поглядит кругом, и — ступит другой шаг.
Мало-помалу я припоминаю
всё: последний день, праздники,
весь этот месяц… в испуге приподымаю
голову и оглядываю спящих моих товарищей при дрожащем тусклом свете шестериковой казенной свечи.
Я смотрю на их бледные лица, на их бедные постели, на
всю эту непроходимую
голь и нищету, — всматриваюсь — и точно мне хочется увериться, что
всё это не продолжение безобразного сна, а действительная правда.
Другой вздрогнул во сне и начал говорить, а дедушка на печи молится за
всех «православных христиан», и слышно его мерное, тихое, протяжное: «Господи Иисусе Христе, помилуй нас!..» «Не навсегда же я здесь, а только ведь на несколько лет!» — думаю я и склоняю опять
голову на подушку.
Выпив
все, он молча поставил чашку и, даже не кивнув мне
головою, пошел опять сновать взад и вперед по палате.
Помню, эти слова меня точно пронзили… И для чего он их проговорил и как пришли они ему в
голову? Но вот труп стали поднимать, подняли вместе с койкой; солома захрустела, кандалы звонко, среди всеобщей тишины, брякнули об пол… Их подобрали. Тело понесли. Вдруг
все громко заговорили. Слышно было, как унтер-офицер, уже в коридоре, посылал кого-то за кузнецом. Следовало расковать мертвеца…
Иногда он и сам замечал, что больной ничем не болен; но так как арестант пришел отдохнуть от работы или полежать на тюфяке вместо
голых досок и, наконец, все-таки в теплой комнате, а не в сырой кордегардии, где в тесноте содержатся густые кучи бледных и испитых подсудимых (подсудимые у нас почти всегда, на
всей Руси, бледные и испитые — признак, что их содержание и душевное состояние почти всегда тяжелее, чем у решеных), то наш ординатор спокойно записывал им какую-нибудь febris catarhalis [катаральная лихорадка (лат.).] и оставлял лежать иногда даже на неделю.
Странно было, с какими тонкими подробностями рассказывал он мне
всю эту нелепость, которая, разумеется,
вся целиком родилась в расстроенной, бедной
голове его.
И смешной же это человек, братцы, бродяга: ну, ничего не помнит, хоть ты кол ему на
голове теши,
всё забыл, ничего не знает.
Помню, как я с жадностью смотрел иногда сквозь щели паль и подолгу стоял, бывало, прислонившись
головой к нашему забору, упорно и ненасытимо всматриваясь, как зеленеет трава на нашем крепостном вале, как
все гуще и гуще синеет далекое небо.
Завидя меня, он тотчас же изо
всех сил, хромая и прискакивая, спешил на свое место и, откинув назад
голову, разинув клюв, ощетинившись, тотчас же приготовлялся к бою.
Мы вышли. Я чувствовал, что как-то совестно нам выходить. Да и
все шли, точно понурив
голову.
Само собою разумеется, что прежние каторжные, настоящие гражданские каторжные, лишенные
всех своих прав, клейменые и обритые вдоль
головы, остались при остроге до окончания их полных сроков; новых не приходило, а оставшиеся помаленьку отживали срок и уходили, так что лет через десять в нашем остроге не могло остаться ни одного каторжного.
Мне пришло в
голову, что, пожалуй, кто-нибудь спросит: неужели из каторги нельзя было никому убежать и во
все эти года никто у нас не бежал?
— Якши! ух, якши! — забормотал,
весь оживляясь, Маметка, кивая Скуратову своей смешной
головой, — якши!
Большой статный рост, странная, маленькими шажками, походка, привычка подергивать плечом, маленькие, всегда улыбающиеся глазки, большой орлиный нос, неправильные губы, которые как-то неловко, но приятно складывались, недостаток в произношении — пришепетывание, и большая во
всю голову лысина: вот наружность моего отца, с тех пор как я его запомню, — наружность, с которою он умел не только прослыть и быть человеком àbonnes fortunes, [удачливым (фр.).] но нравиться всем без исключения — людям всех сословий и состояний, в особенности же тем, которым хотел нравиться.