Неточные совпадения
Но таким образом еще усложняется первоначальное мое затруднение: если уж
я, то
есть сам биограф, нахожу, что и одного-то романа, может
быть,
было бы для такого скромного и неопределенного героя излишне, то каково же являться с двумя и чем объяснить такую с моей стороны заносчивость?
Ведь знал же
я одну девицу, еще в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же, тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утес, в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на шекспировскую Офелию, и даже так, что
будь этот утес, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а
будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства, может
быть, не произошло бы вовсе.
Когда она померла, мальчик Алексей
был по четвертому году, и хоть и странно это, но
я знаю, что он мать запомнил потом на всю жизнь, — как сквозь сон, разумеется.
Я завещания сам не читал, но слышал, что именно
было что-то странное в этом роде и слишком своеобразно выраженное.
Впрочем,
я не спорю, что
был он и тогда уже очень странен, начав даже с колыбели.
Ну что ж, пожалуй, у тебя же
есть свои две тысчоночки, вот тебе и приданое, а
я тебя, мой ангел, никогда не оставлю, да и теперь внесу за тебя что там следует, если спросят.
Знаешь, в одном монастыре
есть одна подгородная слободка, и уж всем там известно, что в ней одни только «монастырские жены» живут, так их там называют, штук тридцать жен,
я думаю…
Я там
был, и, знаешь, интересно, в своем роде разумеется, в смысле разнообразия.
Милый ты мальчик,
я ведь на этот счет ужасно как глуп, ты, может
быть, не веришь?
А
я вот готов поверить в ад только чтобы без потолка; выходит оно как будто деликатнее, просвещеннее, по-лютерански то
есть.
А коли нет крючьев, стало
быть, и все побоку, значит, опять невероятно: кто же
меня тогда крючьями-то потащит, потому что если уж
меня не потащат, то что ж тогда
будет, где же правда на свете?
Да и приличнее тебе
будет у монахов, чем у
меня, с пьяным старикашкой да с девчонками… хоть до тебя, как до ангела, ничего не коснется.
А
я тебя
буду ждать: ведь
я чувствую же, что ты единственный человек на земле, который
меня не осудил, мальчик ты мой милый,
я ведь чувствую же это, не могу же
я это не чувствовать!..
Скажут, может
быть, что красные щеки не мешают ни фанатизму, ни мистицизму; а
мне так кажется, что Алеша
был даже больше, чем кто-нибудь, реалистом.
Сказано: «Раздай всё и иди за
мной, если хочешь
быть совершен».
Старец этот, как
я уже объяснил выше,
был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов и о том, что такое вообще «старцы» в наших монастырях, и вот жаль, что чувствую себя на этой дороге не довольно компетентным и твердым.
— Да и отлично бы
было, если б он манкировал,
мне приятно, что ли, вся эта ваша мазня, да еще с вами на придачу? Так к обеду
будем, поблагодарите отца игумена, — обратился он к монашку.
— В чужой монастырь со своим уставом не ходят, — заметил он. — Всех здесь в скиту двадцать пять святых спасаются, друг на друга смотрят и капусту
едят. И ни одной-то женщины в эти врата не войдет, вот что особенно замечательно. И это ведь действительно так. Только как же
я слышал, что старец дам принимает? — обратился он вдруг к монашку.
— Ровнешенько настоящий час, — вскричал Федор Павлович, — а сына моего Дмитрия Федоровича все еще нет. Извиняюсь за него, священный старец! (Алеша весь так и вздрогнул от «священного старца».) Сам же
я всегда аккуратен, минута в минуту, помня, что точность
есть вежливость королей…
Приезжаю лет семь назад в один городишко,
были там делишки, а
я кой с какими купчишками завязал
было компаньишку.
«Господин исправник,
будьте, говорю, нашим, так сказать, Направником!» — «Каким это, говорит, Направником?»
Я уж вижу с первой полсекунды, что дело не выгорело, стоит серьезный, уперся: «
Я, говорю, пошутить желал, для общей веселости, так как господин Направник известный наш русский капельмейстер, а нам именно нужно для гармонии нашего предприятия вроде как бы тоже капельмейстера…» И резонно ведь разъяснил и сравнил, не правда ли?
Раз, много лет уже тому назад, говорю одному влиятельному даже лицу: «Ваша супруга щекотливая женщина-с», — в смысле то
есть чести, так сказать нравственных качеств, а он
мне вдруг на то: «А вы ее щекотали?» Не удержался, вдруг, дай, думаю, полюбезничаю: «Да, говорю, щекотал-с» — ну тут он
меня и пощекотал…
— Простите
меня… — начал Миусов, обращаясь к старцу, — что
я, может
быть, тоже кажусь вам участником в этой недостойной шутке. Ошибка моя в том, что
я поверил, что даже и такой, как Федор Павлович, при посещении столь почтенного лица захочет понять свои обязанности…
Я не сообразил, что придется просить извинения именно за то, что с ним входишь…
— Не беспокойтесь, прошу вас, — привстал вдруг с своего места на свои хилые ноги старец и, взяв за обе руки Петра Александровича, усадил его опять в кресла. —
Будьте спокойны, прошу вас.
Я особенно прошу вас
быть моим гостем, — и с поклоном, повернувшись, сел опять на свой диванчик.
Ведь если б
я только
был уверен, когда вхожу, что все
меня за милейшего и умнейшего человека сейчас же примут, — Господи! какой бы
я тогда
был добрый человек!
Впрочем, кажется, не отец лжи, это
я все в текстах сбиваюсь, ну хоть сын лжи, и того
будет довольно.
— Правда, вы не
мне рассказывали; но вы рассказывали в компании, где и
я находился, четвертого года это дело
было.
Я потому и упомянул, что рассказом сим смешливым вы потрясли мою веру, Петр Александрович. Вы не знали о сем, не ведали, а
я воротился домой с потрясенною верой и с тех пор все более и более сотрясаюсь. Да, Петр Александрович, вы великого падения
были причиной! Это уж не Дидерот-с!
— Какой вздор, и все это вздор, — бормотал он. —
Я действительно, может
быть, говорил когда-то… только не вам.
Мне самому говорили.
Я это в Париже слышал, от одного француза, что будто бы у нас в Четьи-Минеи это за обедней читают… Это очень ученый человек, который специально изучал статистику России… долго жил в России…
Я сам Четьи-Минеи не читал… да и не стану читать… Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали…
— Какое
мне дело до вашей веры! — крикнул
было Миусов, но вдруг сдержал себя, с презрением проговорив: — Вы буквально мараете все, к чему ни прикоснетесь.
— Городские мы, отец, городские, по крестьянству мы, а городские, в городу проживаем. Тебя повидать, отец, прибыла. Слышали о тебе, батюшка, слышали. Сыночка младенчика схоронила, пошла молить Бога. В трех монастырях побывала, да указали
мне: «Зайди, Настасьюшка, и сюда, к вам то
есть, голубчик, к вам». Пришла, вчера у стояния
была, а сегодня и к вам.
Забыла
я, обо всем забыла и помнить не хочу; а и что
я с ним теперь
буду?
«Знаю
я, говорю, Никитушка, где ж ему и
быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде сидел!» И хотя бы
я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него
мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то
мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко
мне, кричит да смеется, только б
я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
Никитушка, ты мой Никитушка, ждешь ты
меня, голубчик, ждешь! — начала
было причитывать баба, но старец уже обратился к одной старенькой старушонке, одетой не по-страннически, а по-городски.
— Только и говорит
мне намедни Степанида Ильинишна Бедрягина, купчиха она, богатая: возьми ты, говорит, Прохоровна, и запиши ты, говорит, сыночка своего в поминанье, снеси в церковь, да и помяни за упокой. Душа-то его, говорит, затоскует, он и напишет письмо. «И это, — говорит Степанида Ильинишна, — как
есть верно, многократно испытано». Да только
я сумлеваюсь… Свет ты наш, правда оно аль неправда, и хорошо ли так
будет?
— Вдовею
я, третий год, — начала она полушепотом, сама как бы вздрагивая. — Тяжело
было замужем-то, старый
был он, больно избил
меня. Лежал он больной; думаю
я, гляжу на него: а коль выздоровеет, опять встанет, что тогда? И вошла ко
мне тогда эта самая мысль…
— Кстати
будет просьбица моя невеликая: вот тут шестьдесят копеек, отдай ты их, милый, такой, какая
меня бедней. Пошла
я сюда, да и думаю: лучше уж чрез него подам, уж он знает, которой отдать.
— О,
я настоятельно просила,
я умоляла,
я готова
была на колени стать и стоять на коленях хоть три дня пред вашими окнами, пока бы вы
меня впустили. Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь вы Лизу мою исцелили, исцелили совершенно, а чем? — тем, что в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши руки. Мы облобызать эти руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение!
Она бьется со
мной об заклад, что через две недели
будет кадриль танцевать.
— Хорошо,
я приду, — решил Алеша, пробежав коротенькую и загадочную записочку, в которой, кроме убедительной просьбы прийти, не
было никаких пояснений.
— Ах, как это с вашей стороны мило и великолепно
будет, — вдруг, вся одушевясь, вскричала Lise. — А
я ведь маме говорю: ни за что он не пойдет, он спасается. Экой, экой вы прекрасный! Ведь
я всегда думала, что вы прекрасный, вот что
мне приятно вам теперь сказать!
— Об этом, конечно, говорить еще рано. Облегчение не
есть еще полное исцеление и могло произойти и от других причин. Но если что и
было, то ничьею силой, кроме как Божиим изволением. Все от Бога. Посетите
меня, отец, — прибавил он монаху, — а то не во всякое время могу: хвораю и знаю, что дни мои сочтены.
—
Мне сегодня необыкновенно легче, но
я уже знаю, что это всего лишь минута.
Я мою болезнь теперь безошибочно понимаю. Если же
я вам кажусь столь веселым, то ничем и никогда не могли вы
меня столь обрадовать, как сделав такое замечание. Ибо для счастия созданы люди, и кто вполне счастлив, тот прямо удостоен сказать себе: «
Я выполнил завет Божий на сей земле». Все праведные, все святые, все святые мученики
были все счастливы.
— О, как вы говорите, какие смелые и высшие слова, — вскричала мамаша. — Вы скажете и как будто пронзите. А между тем счастие, счастие — где оно? Кто может сказать про себя, что он счастлив? О, если уж вы
были так добры, что допустили нас сегодня еще раз вас видеть, то выслушайте всё, что
я вам прошлый раз не договорила, не посмела сказать, всё, чем
я так страдаю, и так давно, давно!
Я страдаю, простите
меня,
я страдаю… — И она в каком-то горячем порывистом чувстве сложила пред ним руки.
Впрочем,
я верила, лишь когда
была маленьким ребенком, механически, ни о чем не думая…
И вот — представьте,
я с содроганием это уже решила: если
есть что-нибудь, что могло бы расхолодить мою «деятельную» любовь к человечеству тотчас же, то это единственно неблагодарность.
Одним словом,
я работница за плату,
я требую тотчас же платы, то
есть похвалы себе и платы за любовь любовью.
Он говорил так же откровенно, как вы, хотя и шутя, но скорбно шутя;
я, говорит, люблю человечество, но дивлюсь на себя самого: чем больше
я люблю человечество вообще, тем меньше
я люблю людей в частности, то
есть порознь, как отдельных лиц.
В мечтах
я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может
быть, действительно пошел бы на крест за людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем
я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта.
В одни сутки
я могу даже лучшего человека возненавидеть: одного за то, что он долго
ест за обедом, другого за то, что у него насморк и он беспрерывно сморкается.
Мне неприлично его звать, он первый должен бы
был припомнить, коли не забыл.