Неточные совпадения
Теперь же скажу об этом «помещике» (как его у нас называли,
хотя он всю жизнь совсем почти не жил в своем поместье) лишь то, что это
был странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип
человека не только дрянного и развратного, но вместе с тем и бестолкового, — но из таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только, кажется, одни эти.
Пить вино и развратничать он не любит, а между тем старик и обойтись без него не может, до того ужились!» Это
была правда; молодой
человек имел даже видимое влияние на старика; тот почти начал его иногда как будто слушаться,
хотя был чрезвычайно и даже злобно подчас своенравен; даже вести себя начал иногда приличнее…
Что-то
было в нем, что говорило и внушало (да и всю жизнь потом), что он не
хочет быть судьей
людей, что он не
захочет взять на себя осуждения и ни за что не осудит.
Он говорил так же откровенно, как вы,
хотя и шутя, но скорбно шутя; я, говорит, люблю человечество, но дивлюсь на себя самого: чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю
людей в частности, то
есть порознь, как отдельных лиц.
Но
есть из них,
хотя и немного, несколько особенных
людей: это в Бога верующие и христиане, а в то же время и социалисты.
Вот в эти-то мгновения он и любил, чтобы подле, поблизости, пожалуй хоть и не в той комнате, а во флигеле,
был такой
человек, преданный, твердый, совсем не такой, как он, не развратный, который
хотя бы все это совершающееся беспутство и видел и знал все тайны, но все же из преданности допускал бы это все, не противился, главное — не укорял и ничем бы не грозил, ни в сем веке, ни в будущем; а в случае нужды так бы и защитил его, — от кого?
— Ну так, значит, и я русский
человек, и у меня русская черта, и тебя, философа, можно тоже на своей черте поймать в этом же роде.
Хочешь, поймаю. Побьемся об заклад, что завтра же поймаю. А все-таки говори:
есть Бог или нет? Только серьезно! Мне надо теперь серьезно.
— А
хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда все
люди так живут, а пожалуй, так и не могут иначе жить. Ты это насчет давешних моих слов о том, что «два гада
поедят друг друга»? Позволь и тебя спросить в таком случае: считаешь ты и меня, как Дмитрия, способным пролить кровь Езопа, ну, убить его, а?
А в рай твой, Алексей Федорович, я не
хочу, это
было бы тебе известно, да порядочному
человеку оно даже в рай-то твой и неприлично, если даже там и
есть он.
Он похож
был на
человека, долгое время подчинявшегося и натерпевшегося, но который бы вдруг вскочил и
захотел заявить себя.
Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого эвклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств
людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только
было возможно простить, но и оправдать все, что случилось с
людьми, — пусть, пусть это все
будет и явится, но я-то этого не принимаю и не
хочу принять!
Люди сами, значит, виноваты: им дан
был рай, они
захотели свободы и похитили огонь с небеси, сами зная, что станут несчастны, значит, нечего их жалеть.
Вспомни первый вопрос; хоть и не буквально, но смысл его тот: «Ты
хочешь идти в мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, — ибо ничего и никогда не
было для
человека и для человеческого общества невыносимее свободы!
Без твердого представления себе, для чего ему жить,
человек не согласится жить и скорей истребит себя, чем останется на земле,
хотя бы кругом его всё
были хлебы.
И так как
человек оставаться без чуда не в силах, то насоздаст себе новых чудес, уже собственных, и поклонится уже знахарскому чуду, бабьему колдовству,
хотя бы он сто раз
был бунтовщиком, еретиком и безбожником.
— Если бы я даже эту самую штуку и мог-с, то
есть чтобы притвориться-с, и так как ее сделать совсем нетрудно опытному
человеку, то и тут я в полном праве моем это средство употребить для спасения жизни моей от смерти; ибо когда я в болезни лежу, то
хотя бы Аграфена Александровна пришла к ихнему родителю, не могут они тогда с больного
человека спросить: «Зачем не донес?» Сами постыдятся.
Их
было четверо: иеромонахи отец Иосиф и отец Паисий, иеромонах отец Михаил, настоятель скита,
человек не весьма еще старый, далеко не столь ученый, из звания простого, но духом твердый, нерушимо и просто верующий, с виду суровый, но проникновенный глубоким умилением в сердце своем,
хотя видимо скрывал свое умиление до какого-то даже стыда.
Этого как бы трепещущего
человека старец Зосима весьма любил и во всю жизнь свою относился к нему с необыкновенным уважением,
хотя, может
быть, ни с кем во всю жизнь свою не сказал менее слов, как с ним, несмотря на то, что когда-то многие годы провел в странствованиях с ним вдвоем по всей святой Руси.
Радостно мне так стало, но пуще всех заметил я вдруг тогда одного господина,
человека уже пожилого, тоже ко мне подходившего, которого я
хотя прежде и знал по имени, но никогда с ним знаком не
был и до сего вечера даже и слова с ним не сказал.
Хотел было я обнять и облобызать его, да не посмел — искривленно так лицо у него
было и смотрел тяжело. Вышел он. «Господи, — подумал я, — куда пошел
человек!» Бросился я тут на колени пред иконой и заплакал о нем Пресвятой Богородице, скорой заступнице и помощнице. С полчаса прошло, как я в слезах на молитве стоял, а
была уже поздняя ночь, часов около двенадцати. Вдруг, смотрю, отворяется дверь, и он входит снова. Я изумился.
А так как начальство его
было тут же, то тут же и прочел бумагу вслух всем собравшимся, а в ней полное описание всего преступления во всей подробности: «Как изверга себя извергаю из среды
людей, Бог посетил меня, — заключил бумагу, — пострадать
хочу!» Тут же вынес и выложил на стол все, чем мнил доказать свое преступление и что четырнадцать лет сохранял: золотые вещи убитой, которые похитил, думая отвлечь от себя подозрение, медальон и крест ее, снятые с шеи, — в медальоне портрет ее жениха, записную книжку и, наконец, два письма: письмо жениха ее к ней с извещением о скором прибытии и ответ ее на сие письмо, который начала и не дописала, оставила на столе, чтобы завтра отослать на почту.
И вот что же случилось: все пришли в удивление и в ужас, и никто не
захотел поверить,
хотя все выслушали с чрезвычайным любопытством, но как от больного, а несколько дней спустя уже совсем решено
было во всех домах и приговорено, что несчастный
человек помешался.
«Ах да, я тут пропустил, а не
хотел пропускать, я это место люблю: это Кана Галилейская, первое чудо… Ах, это чудо, ах, это милое чудо! Не горе, а радость людскую посетил Христос, в первый раз сотворяя чудо, радости людской помог… „Кто любит
людей, тот и радость их любит…“ Это повторял покойник поминутно, это одна из главнейших мыслей его
была… Без радости жить нельзя, говорит Митя… Да, Митя… Все, что истинно и прекрасно, всегда полно всепрощения — это опять-таки он говорил…»
Митя вздрогнул, вскочил
было, но сел опять. Затем тотчас же стал говорить громко, быстро, нервно, с жестами и в решительном исступлении. Видно
было, что
человек дошел до черты, погиб и ищет последнего выхода, а не удастся, то хоть сейчас и в воду. Все это в один миг, вероятно, понял старик Самсонов,
хотя лицо его оставалось неизменным и холодным как у истукана.
— Видите, сударь, нам такие дела несподручны, — медленно промолвил старик, — суды пойдут, адвокаты, сущая беда! А если
хотите, тут
есть один
человек, вот к нему обратитесь…
— Какие страшные трагедии устраивает с
людьми реализм! — проговорил Митя в совершенном отчаянии. Пот лился с его лица. Воспользовавшись минутой, батюшка весьма резонно изложил, что
хотя бы и удалось разбудить спящего, но,
будучи пьяным, он все же не способен ни к какому разговору, «а у вас дело важное, так уж вернее бы оставить до утреца…». Митя развел руками и согласился.
— Э, полно, скверно все это, не
хочу слушать, я думала, что веселое
будет, — оборвала вдруг Грушенька. Митя всполохнулся и тотчас же перестал смеяться. Высокий пан поднялся с места и с высокомерным видом скучающего не в своей компании
человека начал шагать по комнате из угла в угол, заложив за спину руки.
— Ах какие! Точно они не
люди. Чего они не
хотят мириться? — сказала Грушенька и вышла плясать. Хор грянул: «Ах вы сени, мои сени». Грушенька закинула
было головку, полуоткрыла губки, улыбнулась, махнула
было платочком и вдруг, сильно покачнувшись на месте, стала посреди комнаты в недоумении.
— А черт знает. Из похвальбы, может
быть… так… что вот так много денег прокутил… Из того, может, чтоб об этих зашитых деньгах забыть… да, это именно оттого… черт… который раз вы задаете этот вопрос? Ну, соврал, и кончено, раз соврал и уж не
хотел переправлять. Из-за чего иной раз врет
человек?
Этот Дарданелов,
человек холостой и нестарый,
был страстно и уже многолетне влюблен в госпожу Красоткину и уже раз, назад тому с год, почтительнейше и замирая от страха и деликатности, рискнул
было предложить ей свою руку; но она наотрез отказала, считая согласие изменой своему мальчику,
хотя Дарданелов, по некоторым таинственным признакам, даже, может
быть, имел бы некоторое право мечтать, что он не совсем противен прелестной, но уже слишком целомудренной и нежной вдовице.
— Ах, милый, милый Алексей Федорович, тут-то, может
быть, самое главное, — вскрикнула госпожа Хохлакова, вдруг заплакав. — Бог видит, что я вам искренно доверяю Lise, и это ничего, что она вас тайком от матери позвала. Но Ивану Федоровичу, вашему брату, простите меня, я не могу доверить дочь мою с такою легкостью,
хотя и продолжаю считать его за самого рыцарского молодого
человека. А представьте, он вдруг и
был у Lise, а я этого ничего и не знала.
И странное дело:
хотя был твердо убежден в преступлении Мити, но со времени заключения его все как-то более и более смотрел на него мягче: «С хорошею, может
быть, душой
был человек, а вот пропал, как швед, от пьянства и беспорядка!» Прежний ужас сменился в сердце его какою-то жалостью.
— Не надоест же
человеку! С глазу на глаз сидим, чего бы, кажется, друг-то друга морочить, комедь играть? Али все еще свалить на одного меня
хотите, мне же в глаза? Вы убили, вы главный убивец и
есть, а я только вашим приспешником
был, слугой Личардой верным, и по слову вашему дело это и совершил.
Похоже
было на то, что джентльмен принадлежит к разряду бывших белоручек-помещиков, процветавших еще при крепостном праве; очевидно, видавший свет и порядочное общество, имевший когда-то связи и сохранивший их, пожалуй, и до сих пор, но мало-помалу с обеднением после веселой жизни в молодости и недавней отмены крепостного права обратившийся вроде как бы в приживальщика хорошего тона, скитающегося по добрым старым знакомым, которые принимают его за уживчивый складный характер, да еще и ввиду того, что все же порядочный
человек, которого даже и при ком угодно можно посадить у себя за стол,
хотя, конечно, на скромное место.
— Признаю себя виновным в пьянстве и разврате, — воскликнул он каким-то опять-таки неожиданным, почти исступленным голосом, — в лени и в дебоширстве.
Хотел стать навеки честным
человеком именно в ту секунду, когда подсекла судьба! Но в смерти старика, врага моего и отца, — не виновен! Но в ограблении его — нет, нет, не виновен, да и не могу
быть виновным: Дмитрий Карамазов подлец, но не вор!
Здесь речь Ипполита Кирилловича
была прервана рукоплесканиями. Либерализм изображения русской тройки понравился. Правда, сорвалось лишь два-три клака, так что председатель не нашел даже нужным обратиться к публике с угрозою «очистить залу» и лишь строго поглядел в сторону клакеров. Но Ипполит Кириллович
был ободрен: никогда-то ему до сих пор не аплодировали!
Человека столько лет не
хотели слушать, и вдруг возможность на всю Россию высказаться!
Поколь, дескать, я ношу на себе эти деньги — „я подлец, но не вор“, ибо всегда могу пойти к оскорбленной мною невесте и, выложив пред нею эту половину всей обманно присвоенной от нее суммы, всегда могу ей сказать: „Видишь, я прокутил половину твоих денег и доказал тем, что я слабый и безнравственный
человек и, если
хочешь, подлец (я выражаюсь языком самого подсудимого), но хоть и подлец, а не вор, ибо если бы
был вором, то не принес бы тебе этой половины оставшихся денег, а присвоил бы и ее, как и первую половину“.
В области же действительной жизни, которая имеет не только свои права, но и сама налагает великие обязанности, — в этой области мы, если
хотим быть гуманными, христианами наконец, мы должны и обязаны проводить убеждения, лишь оправданные рассудком и опытом, проведенные чрез горнило анализа, словом, действовать разумно, а не безумно, как во сне и в бреду, чтобы не нанести вреда
человеку, чтобы не измучить и не погубить
человека.
В слезах раскаяния и жгучего страдальческого умиления он воскликнет: „
Люди лучше, чем я, ибо
захотели не погубить, а спасти меня!“ О, вам так легко это сделать, этот акт милосердия, ибо при отсутствии всяких чуть-чуть похожих на правду улик вам слишком тяжело
будет произнести: „Да, виновен“.
Я объяснений дать не
захотела, просить прощения не могла; тяжело мне
было, что такой
человек мог заподозрить меня в прежней любви к этому…
Может
быть, мы станем даже злыми потом, даже пред дурным поступком устоять
будем не в силах, над слезами человеческими
будем смеяться и над теми
людьми, которые говорят, вот как давеча Коля воскликнул: «
Хочу пострадать за всех
людей», — и над этими
людьми, может
быть, злобно издеваться
будем.