Неточные совпадения
И не утешайся, и не надо
тебе утешаться, не утешайся и плачь, только каждый раз, когда плачешь, вспоминай неуклонно, что сыночек твой — есть единый
от ангелов Божиих — оттуда на
тебя смотрит и видит
тебя, и на твои слезы радуется, и на них Господу Богу указывает.
И надолго еще
тебе сего великого материнского плача будет, но обратится он под конец
тебе в тихую радость, и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления и сердечного очищения,
от грехов спасающего.
Есть у старых лгунов, всю жизнь свою проактерствовавших, минуты, когда они до того зарисуются, что уже воистину дрожат и плачут
от волнения, несмотря на то, что даже в это самое мгновение (или секунду только спустя) могли бы сами шепнуть себе: «Ведь
ты лжешь, старый бесстыдник, ведь
ты актер и теперь, несмотря на весь твой „святой“ гнев и „святую“ минуту гнева».
— Я нарочно и сказал, чтобы вас побесить, потому что вы
от родства уклоняетесь, хотя все-таки вы родственник, как ни финтите, по святцам докажу; за
тобой, Иван Федорович, я в свое время лошадей пришлю, оставайся, если хочешь, и
ты. Вам же, Петр Александрович, даже приличие велит теперь явиться к отцу игумену, надо извиниться в том, что мы с вами там накутили…
— Нет, нет, я шучу, извини. У меня совсем другое на уме. Позволь, однако: кто бы
тебе мог такие подробности сообщить, и
от кого бы
ты мог о них слышать.
Ты не мог ведь быть у Катерины Ивановны лично, когда он про
тебя говорил?
— Ну не говорил ли я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон! Да как
ты вырвался оттуда? Что
ты там нафонзонил такого и как ты-то мог
от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
— Куда же, — шептал и Алеша, озираясь во все стороны и видя себя в совершенно пустом саду, в котором никого, кроме их обоих, не было. Сад был маленький, но хозяйский домишко все-таки стоял
от них не менее как шагах в пятидесяти. — Да тут никого нет, чего
ты шепчешь?
— К ней и к отцу! Ух! Совпадение! Да ведь я
тебя для чего же и звал-то, для чего и желал, для чего алкал и жаждал всеми изгибами души и даже ребрами? Чтобы послать
тебя именно к отцу
от меня, а потом и к ней, к Катерине Ивановне, да тем и покончить и с ней, и с отцом. Послать ангела. Я мог бы послать всякого, но мне надо было послать ангела. И вот
ты сам к ней и к отцу.
— Это
ты оттого, что я покраснел, — вдруг заметил Алеша. — Я не
от твоих речей покраснел и не за твои дела, а за то, что я то же самое, что и
ты.
Я
тебе прямо скажу: эта мысль, мысль фаланги, до такой степени захватила мне сердце, что оно чуть не истекло
от одного томления.
Понимаешь ли
ты, что
от иного восторга можно убить себя; но я не закололся, а только поцеловал шпагу и вложил ее опять в ножны, — о чем, впрочем, мог бы
тебе и не упоминать.
Ты мне вот что скажи, ослица: пусть
ты пред мучителями прав, но ведь
ты сам-то в себе все же отрекся
от веры своей и сам же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема, так
тебя за эту анафему по головке в аду не погладят.
— Червонца стоит твое слово, ослица, и пришлю
тебе его сегодня же, но в остальном
ты все-таки врешь, врешь и врешь; знай, дурак, что здесь мы все
от легкомыслия лишь не веруем, потому что нам некогда: во-первых, дела одолели, а во-вторых, времени Бог мало дал, всего во дню определил только двадцать четыре часа, так что некогда и выспаться, не только покаяться.
Так она, этакая овца, — да я думал, она изобьет меня за эту пощечину, ведь как напала: «
Ты, говорит, теперь битый, битый,
ты пощечину
от него получил!
Голубчик Алеша, да как
ты от них,
от этаких, спасся?
Вчера было глупость мне в голову пришла, когда я
тебе на сегодня велел приходить: хотел было я через
тебя узнать насчет Митьки-то, если б ему тысячку, ну другую, я бы теперь отсчитал, согласился ли бы он, нищий и мерзавец, отселева убраться совсем, лет на пять, а лучше на тридцать пять, да без Грушки и уже
от нее совсем отказаться, а?
— Врешь! Не надо теперь спрашивать, ничего не надо! Я передумал. Это вчера глупость в башку мне сглупу влезла. Ничего не дам, ничегошеньки, мне денежки мои нужны самому, — замахал рукою старик. — Я его и без того, как таракана, придавлю. Ничего не говори ему, а то еще будет надеяться. Да и
тебе совсем нечего у меня делать, ступай-ка. Невеста-то эта, Катерина-то Ивановна, которую он так тщательно
от меня все время прятал, за него идет али нет?
Ты вчера ходил к ней, кажется?
— Ах, Lise, не кричи, главное —
ты не кричи. У меня
от этого крику… Что ж делать, коли
ты сама корпию в другое место засунула… Я искала, искала… Я подозреваю, что
ты это нарочно сделала.
—
Ты, я вижу, в каком-то вдохновении. Ужасно я люблю такие professions de foi [исповедания веры (фр.).] вот
от таких… послушников. Твердый
ты человек, Алексей. Правда, что
ты из монастыря хочешь выйти?
— Да почем же я знал, что я ее вовсе не люблю! Хе-хе! Вот и оказалось, что нет. А ведь как она мне нравилась! Как она мне даже давеча нравилась, когда я речь читал. И знаешь ли, и теперь нравится ужасно, а между тем как легко
от нее уехать.
Ты думаешь, я фанфароню?
— Утром? Я не говорил, что утром… А впрочем, может, и утром. Веришь ли, я ведь здесь обедал сегодня, единственно чтобы не обедать со стариком, до того он мне стал противен. Я
от него
от одного давно бы уехал. А
ты что так беспокоишься, что я уезжаю. У нас с
тобой еще бог знает сколько времени до отъезда. Целая вечность времени, бессмертие!
Кончается тем, что она вымаливает у Бога остановку мук на всякий год
от Великой Пятницы до Троицына дня, а грешники из ада тут же благодарят Господа и вопиют к нему: «Прав
ты, Господи, что так судил».
Да,
ты, может быть, это знаешь», — прибавил он в проникновенном раздумье, ни на мгновение не отрываясь взглядом
от своего пленника.
Столь уважая его,
ты поступил, как бы перестав ему сострадать, потому что слишком много
от него и потребовал, — и это кто же, тот, который возлюбил его более самого себя!
Ровно восемь веков назад как мы взяли
от него то, что
ты с негодованием отверг, тот последний дар, который он предлагал
тебе, показав
тебе все царства земные: мы взяли
от него Рим и меч кесаря и объявили лишь себя царями земными, царями едиными, хотя и доныне не успели еще привести наше дело к полному окончанию.
— Я, брат, уезжая, думал, что имею на всем свете хоть
тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в твоем сердце мне нет места, мой милый отшельник.
От формулы «все позволено» я не отрекусь, ну и что же, за это
ты от меня отречешься, да, да?
— Э, черт! — вскинулся вдруг Иван Федорович с перекосившимся
от злобы лицом. — Что
ты все об своей жизни трусишь! Все эти угрозы брата Дмитрия только азартные слова и больше ничего. Не убьет он
тебя; убьет, да не
тебя!
—
От этого самого страху-с. И как же бы я посмел умолчать пред ними-с? Дмитрий Федорович каждый день напирали: «
Ты меня обманываешь,
ты от меня что скрываешь? Я
тебе обе ноги сломаю!» Тут я им эти самые секретные знаки и сообщил, чтобы видели по крайности мое раболепие и тем самым удостоверились, что их не обманываю, а всячески им доношу.
— А зачем ему к отцу проходить, да еще потихоньку, если, как
ты сам говоришь, Аграфена Александровна и совсем не придет, — продолжал Иван Федорович, бледнея
от злобы, — сам же
ты это говоришь, да и я все время, тут живя, был уверен, что старик только фантазирует и что не придет к нему эта тварь. Зачем же Дмитрию врываться к старику, если та не придет? Говори! Я хочу твои мысли знать.
Матушка, слушая, качала головой: «Дорогой
ты мой,
от болезни
ты так говоришь».
«Матушка, радость моя, я ведь
от веселья, а не
от горя это плачу; мне ведь самому хочется пред ними виноватым быть, растолковать только
тебе не могу, ибо не знаю, как их и любить.
Знай, однако, что никогда
ты не был ближе
от смерти.
Если же все оставят
тебя и уже изгонят
тебя силой, то, оставшись один, пади на землю и целуй ее, омочи ее слезами твоими, и даст плод
от слез твоих земля, хотя бы и не видал и не слыхал
тебя никто в уединении твоем.
«
Ты сама баба не промах, — сказал он ей, отделяя ей тысяч с восемь, — сама и орудуй, но знай, что, кроме ежегодного содержания по-прежнему, до самой смерти моей, больше ничего
от меня не получишь, да и в завещании ничего больше
тебе не отделю».
— Эх, не секрет, да и сам
ты знаешь, — озабоченно проговорила вдруг Грушенька, повернув голову к Ракитину и отклонясь немного
от Алеши, хотя все еще продолжая сидеть у него на коленях, рукой обняв его шею, — офицер едет, Ракитин, офицер мой едет!
— Стой, Ракитка! — вскочила вдруг Грушенька, — молчите вы оба. Теперь я все скажу:
ты, Алеша, молчи, потому что
от твоих таких слов меня стыд берет, потому что я злая, а не добрая, — вот я какая. А
ты, Ракитка, молчи потому, что
ты лжешь. Была такая подлая мысль, что хотела его проглотить, а теперь
ты лжешь, теперь вовсе не то… и чтоб я
тебя больше совсем не слыхала, Ракитка! — Все это Грушенька проговорила с необыкновенным волнением.
Ты, Алеша, и не знал ничего,
от меня отворачивался, пройдешь — глаза опустишь, а я на
тебя сто раз до сего глядела, всех спрашивать об
тебе начала.
Слышал ли
ты от нее прежде то, что она рассказала теперь?
— Еду! — воскликнула она вдруг. — Пять моих лет! Прощайте! Прощай, Алеша, решена судьба… Ступайте, ступайте, ступайте
от меня теперь все, чтоб я уже вас не видала!.. Полетела Грушенька в новую жизнь… Не поминай меня лихом и
ты, Ракитка. Может, на смерть иду! Ух! Словно пьяная!
— Это
ты оттого плюешься, пане, — проговорил Митя как отчаянный, поняв, что все кончилось, — оттого, что
от Грушеньки думаешь больше тяпнуть. Каплуны вы оба, вот что!
— Ну, садись теперь подле, рассказывай, как
ты вчера обо мне услышал, что я сюда поехала;
от кого
от первого узнал?
— Нет, нет, — все будто еще не понимает Митя, —
ты скажи: почему это стоят погорелые матери, почему бедны люди, почему бедно дитё, почему голая степь, почему они не обнимаются, не целуются, почему не поют песен радостных, почему они почернели так
от черной беды, почему не кормят дитё?
— Ах, плох, плох! Я думаю, у него чахотка. Он весь в памяти, только так дышит-дышит, нехорошо он дышит. Намедни попросил, чтоб его поводили, обули его в сапожки, пошел было, да и валится. «Ах, говорит, я говорил
тебе, папа, что у меня дурные сапожки, прежние, в них и прежде было неловко ходить». Это он думал, что он
от сапожек с ног валится, а он просто
от слабости. Недели не проживет. Герценштубе ездит. Теперь они опять богаты, у них много денег.
— Ах
ты постреленок,
от земли не видать, а туда же!
— Забежала куда-нибудь и пропала. Как не пропасть после такой закуски, — безжалостно резал Коля, а между тем сам как будто стал
от чего-то задыхаться. — У меня зато Перезвон… Славянское имя… Я к
тебе привел…
— Да чего
тебе! Пусть он к
тебе на постель сам вскочит. Иси, Перезвон! — стукнул ладонью по постели Коля, и Перезвон как стрела влетел к Илюше. Тот стремительно обнял его голову обеими руками, а Перезвон мигом облизал ему за это щеку. Илюшечка прижался к нему, протянулся на постельке и спрятал
от всех в его косматой шерсти свое лицо.
— Я эту штучку давно уже у чиновника Морозова наглядел — для
тебя, старик, для
тебя. Она у него стояла даром,
от брата ему досталась, я и выменял ему на книжку, из папина шкафа: «Родственник Магомета, или Целительное дурачество». Сто лет книжке, забубенная, в Москве вышла, когда еще цензуры не было, а Морозов до этих штучек охотник. Еще поблагодарил…
— Ну, так и я тогда же подумала! Лжет он мне, бесстыжий, вот что! И приревновал он теперь меня, чтобы потом на меня свалить. Ведь он дурак, ведь он не умеет концов хоронить, откровенный он ведь такой… Только я ж ему, я ж ему! «
Ты, говорит, веришь, что я убил», — это мне-то он говорит, мне-то, это меня-то он тем попрекнул! Бог с ним! Ну постой, плохо этой Катьке будет
от меня на суде! Я там одно такое словечко скажу… Я там уж все скажу!
Второе то скажу
тебе, что я секрета выпытывать
от него не хочу, а если сам мне скажет сегодня, то прямо скажу ему, что
тебе обещался сказать.
—
Ты это своим Карамазовым рекомендуй, крепостничье ваше отродье, а не Ракитину! — крикнул он вдруг, так и затрясшись
от злости.