Неточные совпадения
Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал по улице и начал кричать, в радости воздевая
руки к небу: «Ныне отпущаеши», а по другим — плакал навзрыд как маленький ребенок, и до того, что, говорят, жалко даже
было смотреть
на него, несмотря
на все к нему отвращение.
Так точно
было и с ним: он запомнил один вечер, летний, тихий, отворенное окно, косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи и запомнились всего более), в комнате в углу образ, пред ним зажженную лампадку, а пред образом
на коленях рыдающую как в истерике, со взвизгиваниями и вскрикиваниями, мать свою, схватившую его в обе
руки, обнявшую его крепко до боли и молящую за него Богородицу, протягивающую его из объятий своих обеими
руками к образу как бы под покров Богородице… и вдруг вбегает нянька и вырывает его у нее в испуге.
— Не беспокойтесь, прошу вас, — привстал вдруг с своего места
на свои хилые ноги старец и, взяв за обе
руки Петра Александровича, усадил его опять в кресла. —
Будьте спокойны, прошу вас. Я особенно прошу вас
быть моим гостем, — и с поклоном, повернувшись, сел опять
на свой диванчик.
— О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова
была на колени стать и стоять
на коленях хоть три дня пред вашими окнами, пока бы вы меня впустили. Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь вы Лизу мою исцелили, исцелили совершенно, а чем? — тем, что в четверг помолились над нею, возложили
на нее ваши
руки. Мы облобызать эти
руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение!
Умоляющая улыбка светилась
на губах его; он изредка подымал
руку, как бы желая остановить беснующихся, и уж, конечно, одного жеста его
было бы достаточно, чтобы сцена
была прекращена; но он сам как будто чего-то еще выжидал и пристально приглядывался, как бы желая что-то еще понять, как бы еще не уяснив себе чего-то.
Зато Иван Федорович и Калганов благословились
на этот раз вполне, то
есть с самым простодушным и простонародным чмоком в
руку.
Дело в том, что припадки его падучей болезни усилились, и в те дни кушанье готовилось уже Марфой Игнатьевной, что
было Федору Павловичу вовсе не
на руку.
Смотри же, ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчас
на него при тебе плюну, и мне ничего за это не
будет!..» Как она увидела, Господи, думаю: убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснула
руками, потом вдруг закрыла
руками лицо, вся затряслась и пала
на пол… так и опустилась… Алеша, Алеша!
Я, милейший Алексей Федорович, как можно дольше
на свете намерен прожить,
было бы вам это известно, а потому мне каждая копейка нужна, и чем дольше
буду жить, тем она
будет нужнее, — продолжал он, похаживая по комнате из угла в угол, держа
руки по карманам своего широкого, засаленного, из желтой летней коломянки, пальто.
Радость сияла
на ее лице, к величайшему огорчению Алеши; но Катерина Ивановна вдруг вернулась. В
руках ее
были два радужные кредитные билета.
Говорят, что опозорена
будет блудница, сидящая
на звере и держащая в
руках своих тайну, что взбунтуются вновь малосильные, что разорвут порфиру ее и обнажат ее «гадкое» тело.
Думали сначала, что он наверно сломал себе что-нибудь,
руку или ногу, и расшибся, но, однако, «сберег Господь», как выразилась Марфа Игнатьевна: ничего такого не случилось, а только трудно
было достать его и вынести из погреба
на свет Божий.
«Егда кто от монахов ко Господу отыдет (сказано в большом требнике), то учиненный монах (то
есть для сего назначенный) отирает тело его теплою водой, творя прежде губою (то
есть греческою губкой) крест
на челе скончавшегося,
на персех,
на руках и
на ногах и
на коленах, вящше же ничто же».
— Свечей… конечно, свечей… Феня, принеси ему свечку… Ну, нашел время его привести! — воскликнула она опять, кивнув
на Алешу, и, оборотясь к зеркалу, быстро начала обеими
руками вправлять свою косу. Она как будто
была недовольна.
Может
быть, многим из читателей нашей повести покажется этот расчет
на подобную помощь и намерение взять свою невесту, так сказать, из
рук ее покровителя слишком уж грубым и небрезгливым со стороны Дмитрия Федоровича.
Одет
был Митя прилично, в застегнутом сюртуке, с круглою шляпой в
руках и в черных перчатках, точь-в-точь как
был дня три тому назад в монастыре, у старца,
на семейном свидании с Федором Павловичем и с братьями.
Он бросился вон. Испуганная Феня рада
была, что дешево отделалась, но очень хорошо поняла, что ему
было только некогда, а то бы ей, может, несдобровать. Но, убегая, он все же удивил и Феню, и старуху Матрену одною самою неожиданною выходкой:
на столе стояла медная ступка, а в ней пестик, небольшой медный пестик, в четверть аршина всего длиною. Митя, выбегая и уже отворив одною
рукой дверь, другою вдруг
на лету выхватил пестик из ступки и сунул себе в боковой карман, с ним и
был таков.
Она как
была, сидя
на сундуке, когда он вбежал, так и осталась теперь, вся трепещущая и, выставив пред собою
руки, как бы желая защититься, так и замерла в этом положении.
— Барин, что с вами это такое
было? — проговорила Феня, опять показывая ему
на его
руки, — проговорила с сожалением, точно самое близкое теперь к нему в горе его существо.
— Часом только разве прежде нашего прибудут, да и того не
будет, часом всего упредят! — поспешно отозвался Андрей. — Я Тимофея и снарядил, знаю, как поедут. Их езда не наша езда, Дмитрий Федорович, где им до нашего. Часом не потрафят раньше! — с жаром перебил Андрей, еще не старый ямщик, рыжеватый, сухощавый парень в поддевке и с армяком
на левой
руке.
Про кровь, которая
была на лице и
на руках Мити, не упомянул ни слова, а когда шел сюда, хотел
было рассказать.
Митя, у которого в
руке все еще скомканы
были кредитки, очень всеми и особенно панами замеченные, быстро и конфузливо сунул их в карман. Он покраснел. В эту самую минуту хозяин принес откупоренную бутылку шампанского
на подносе и стаканы. Митя схватил
было бутылку, но так растерялся, что забыл, что с ней надо делать. Взял у него ее уже Калганов и разлил за него вино.
— Как, двести уж проиграл? Так еще двести! Все двести
на пе! — И, выхватив из кармана деньги, Митя бросил
было двести рублей
на даму, как вдруг Калганов накрыл ее
рукой.
«Что с ним?» — мельком подумал Митя и вбежал в комнату, где плясали девки. Но ее там не
было. В голубой комнате тоже не
было; один лишь Калганов дремал
на диване. Митя глянул за занавесы — она
была там. Она сидела в углу,
на сундуке, и, склонившись с
руками и с головой
на подле стоявшую кровать, горько плакала, изо всех сил крепясь и скрадывая голос, чтобы не услышали. Увидав Митю, она поманила его к себе и, когда тот подбежал, крепко схватила его за
руку.
Войдя к Федосье Марковне все в ту же кухню, причем «для сумления» она упросила Петра Ильича, чтобы позволил войти и дворнику, Петр Ильич начал ее расспрашивать и вмиг попал
на самое главное: то
есть что Дмитрий Федорович, убегая искать Грушеньку, захватил из ступки пестик, а воротился уже без пестика, но с
руками окровавленными: «И кровь еще капала, так и каплет с них, так и каплет!» — восклицала Феня, очевидно сама создавшая этот ужасный факт в своем расстроенном воображении.
— Сегодня, в пять часов пополудни, господин Карамазов занял у меня, по-товарищески, десять рублей, и я положительно знаю, что у него денег не
было, а сегодня же в девять часов он вошел ко мне, неся в
руках на виду пачку сторублевых бумажек, примерно в две или даже в три тысячи рублей.
— Н-нет-с, а вот если бы вы написали вашею
рукой сейчас три строки,
на всякий случай, о том, что денег Дмитрию Федоровичу никаких не давали, то
было бы, может
быть, не лишнее…
на всякий случай…
Дорогою Марья Кондратьевна успела припомнить, что давеча, в девятом часу, слышала страшный и пронзительный вопль
на всю окрестность из их сада — и это именно
был, конечно, тот самый крик Григория, когда он, вцепившись
руками в ногу сидевшего уже
на заборе Дмитрия Федоровича, прокричал: «Отцеубивец!» «Завопил кто-то один и вдруг перестал», — показывала, бежа, Марья Кондратьевна.
Налево, сбоку от Мити,
на месте, где сидел в начале вечера Максимов, уселся теперь прокурор, а по правую
руку Мити,
на месте, где
была тогда Грушенька, расположился один румяный молодой человек, в каком-то охотничьем как бы пиджаке, и весьма поношенном, пред которым очутилась чернильница и бумага.
— Господа, как жаль! Я хотел к ней
на одно лишь мгновение… хотел возвестить ей, что смыта, исчезла эта кровь, которая всю ночь сосала мне сердце, и что я уже не убийца! Господа, ведь она невеста моя! — восторженно и благоговейно проговорил он вдруг, обводя всех глазами. — О, благодарю вас, господа! О, как вы возродили, как вы воскресили меня в одно мгновение!.. Этот старик — ведь он носил меня
на руках, господа, мыл меня в корыте, когда меня трехлетнего ребенка все покинули,
был отцом родным!..
— Больше тысячи пошло
на них, Митрий Федорович, — твердо опроверг Трифон Борисович, — бросали зря, а они подымали. Народ-то ведь этот вор и мошенник, конокрады они, угнали их отселева, а то они сами, может, показали бы, скольким от вас поживились. Сам я в
руках у вас тогда сумму видел — считать не считал, вы мне не давали, это справедливо, а
на глаз, помню, многим больше
было, чем полторы тысячи… Куды полторы! Видывали и мы деньги, могим судить…
На его взгляд, денег
было у Мити в
руках «не знаю сколько».
На прямой вопрос Николая Парфеновича: не заметил ли он, сколько же именно денег
было в
руках у Дмитрия Федоровича, так как он ближе всех мог видеть у него в
руках деньги, когда получал от него взаймы, — Максимов самым решительным образом ответил, что денег
было «двадцать тысяч-с».
Вот особенно одна с краю, такая костлявая, высокого роста, кажется, ей лет сорок, а может, и всего только двадцать, лицо длинное, худое, а
на руках у нее плачет ребеночек, и груди-то, должно
быть, у ней такие иссохшие, и ни капли в них молока.
Маленькая фигурка Николая Парфеновича выразила под конец речи самую полную сановитость. У Мити мелькнуло
было вдруг, что вот этот «мальчик» сейчас возьмет его под
руку, уведет в другой угол и там возобновит с ним недавний еще разговор их о «девочках». Но мало ли мелькает совсем посторонних и не идущих к делу мыслей иной раз даже у преступника, ведомого
на смертную казнь.
А Калганов забежал в сени, сел в углу, нагнул голову, закрыл
руками лицо и заплакал, долго так сидел и плакал, — плакал, точно
был еще маленький мальчик, а не двадцатилетний уже молодой человек. О, он поверил в виновность Мити почти вполне! «Что же это за люди, какие же после того могут
быть люди!» — бессвязно восклицал он в горьком унынии, почти в отчаянии. Не хотелось даже и жить ему в ту минуту
на свете. «Стоит ли, стоит ли!» — восклицал огорченный юноша.
— Ваше превосходительство, ваше превосходительство… неужели?.. — начал
было он и не договорил, а лишь всплеснул
руками в отчаянии, хотя все еще с последнею мольбой смотря
на доктора, точно в самом деле от теперешнего слова доктора мог измениться приговор над бедным мальчиком.
Он сорвался с места и, отворив дверь, быстро прошел в комнату. Перезвон бросился за ним. Доктор постоял
было еще секунд пять как бы в столбняке, смотря
на Алешу, потом вдруг плюнул и быстро пошел к карете, громко повторяя: «Этта, этта, этта, я не знаю, что этта!» Штабс-капитан бросился его подсаживать. Алеша прошел в комнату вслед за Колей. Тот стоял уже у постельки Илюши. Илюша держал его за
руку и звал папу. Чрез минуту воротился и штабс-капитан.
Войдя к Лизе, он застал ее полулежащею в ее прежнем кресле, в котором ее возили, когда она еще не могла ходить. Она не тронулась к нему навстречу, но зоркий, острый ее взгляд так и впился в него. Взгляд
был несколько воспаленный, лицо бледно-желтое. Алеша изумился тому, как она изменилась в три дня, даже похудела. Она не протянула ему
руки. Он сам притронулся к ее тонким, длинным пальчикам, неподвижно лежавшим
на ее платье, затем молча сел против нее.
— Ведь вот-с, опять это самое: они
на меня свалить желают, что это моих
рук дело-с, — это я уже слышал-с, — а вот хоть бы это самое, что я в падучей представляться мастер: ну сказал ли бы я вам наперед, что представляться умею, если б у меня в самом деле какой замысел тогда
был на родителя вашего?
— Полноте… нечего-с! — махнул опять Смердяков
рукой. — Вы вот сами тогда все говорили, что все позволено, а теперь-то почему так встревожены, сами-то-с? Показывать
на себя даже хотите идти… Только ничего того не
будет! Не пойдете показывать! — твердо и убежденно решил опять Смердяков.
— Может
быть, знаете, однако, сколько у вас
на руке пальцев?
— О да, я сам
был тогда еще молодой человек… Мне… ну да, мне
было тогда сорок пять лет, а я только что сюда приехал. И мне стало тогда жаль мальчика, и я спросил себя: почему я не могу купить ему один фунт… Ну да, чего фунт? Я забыл, как это называется… фунт того, что дети очень любят, как это — ну, как это… — замахал опять доктор
руками, — это
на дереве растет, и его собирают и всем дарят…
А затем как бы закоченел
на месте, стиснув зубы и сжав крестом
на груди
руки. Катерина Ивановна осталась в зале и села
на указанный ей стул. Она
была бледна и сидела потупившись. Рассказывали бывшие близ нее, что она долго вся дрожала как в лихорадке. К допросу явилась Грушенька.
Несчастному молодому человеку обольстительница не подавала даже и надежды, ибо надежда, настоящая надежда,
была ему подана лишь только в самый последний момент, когда он, стоя перед своею мучительницей
на коленях, простирал к ней уже обагренные кровью своего отца и соперника
руки: в этом именно положении он и
был арестован.
Вероятно, он убил в раздражении, разгоревшись злобой, только что взглянул
на своего ненавистника и соперника, но убив, что сделал, может
быть, одним разом, одним взмахом
руки, вооруженной медным пестом, и убедившись затем уже после подробного обыска, что ее тут нет, он, однако же, не забыл засунуть
руку под подушку и достать конверт с деньгами, разорванная обложка которого лежит теперь здесь
на столе с вещественными доказательствами.
Не так довольны
были только одни дамы, но все же и им понравилось красноречие, тем более что за последствия они совсем не боялись и ждали всего от Фетюковича: «наконец-то он заговорит и, уж конечно, всех победит!» Все поглядывали
на Митю; всю речь прокурора он просидел молча, сжав
руки, стиснув зубы, потупившись.
Как мог подсудимый совсем-таки ничего не помять в постели и вдобавок с окровавленными еще
руками не замарать свежайшего, тонкого постельного белья, которое нарочно
на этот раз
было постлано?
Тут мне приходит в голову одна самая обыкновенная мысль: ну что, если б этот пестик лежал не
на виду, не
на полке, с которой схватил его подсудимый, а
был прибран в шкаф? — ведь подсудимому не мелькнул бы он тогда в глаза, и он бы убежал без оружия, с пустыми
руками, и вот, может
быть, никого бы тогда и не убил.
Отчаяние может
быть злобное и непримиримое, и самоубийца, накладывая
на себя
руки, в этот момент мог вдвойне ненавидеть тех, кому всю жизнь завидовал.