Неточные совпадения
Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал по улице и начал
кричать, в радости воздевая руки к небу: «Ныне отпущаеши», а по другим — плакал навзрыд как маленький ребенок, и до того, что, говорят, жалко даже было смотреть
на него, несмотря
на все к нему отвращение.
Видя, что «Алешка Карамазов», когда заговорят «про это», быстро затыкает уши пальцами, они становились иногда подле него нарочно толпой и, насильно отнимая руки от ушей его,
кричали ему в оба уха скверности, а тот рвался, спускался
на пол, ложился, закрывался, и все это не говоря им ни слова, не бранясь, молча перенося обиду.
На что великий святитель подымает перст и отвечает: «Рече безумец в сердце своем несть Бог!» Тот как был, так и в ноги: «Верую,
кричит, и крещенье принимаю».
«Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде сидел!» И хотя бы я только взглянула
на него лишь разочек, только один разочек
на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет
на дворе, придет, бывало,
крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко мне,
кричит да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
Ведь я наверно знаю, что Митенька сам и вслух,
на прошлой неделе еще,
кричал в трактире пьяный, с цыганками, что недостоин невесты своей Катеньки, а брат Иван — так вот тот достоин.
— Ну не говорил ли я, — восторженно
крикнул Федор Павлович, — что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон! Да как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али
на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай
на облучок, фон Зон!..
За плетнем в соседском саду, взмостясь
на что-то, стоял, высунувшись по грудь, брат его Дмитрий Федорович и изо всех сил делал ему руками знаки, звал его и манил, видимо боясь не только
крикнуть, но даже сказать вслух слово, чтобы не услышали. Алеша тотчас подбежал к плетню.
— Чего шепчу? Ах, черт возьми, —
крикнул вдруг Дмитрий Федорович самым полным голосом, — да чего же я шепчу? Ну, вот сам видишь, как может выйти вдруг сумбур природы. Я здесь
на секрете и стерегу секрет. Объяснение впредь, но, понимая, что секрет, я вдруг и говорить стал секретно, и шепчу как дурак, тогда как не надо. Идем! Вон куда! До тех пор молчи. Поцеловать тебя хочу!
— Стой, Смердяков, помолчи
на время, —
крикнул опять Федор Павлович. — Иван, опять ко мне к самому уху нагнись.
— А убирайтесь вы, иезуиты, вон, —
крикнул он
на слуг. — Пошел, Смердяков. Сегодня обещанный червонец пришлю, а ты пошел. Не плачь, Григорий, ступай к Марфе, она утешит, спать уложит. Не дают, канальи, после обеда в тишине посидеть, — досадливо отрезал он вдруг, когда тотчас же по приказу его удалились слуги. — Смердяков за обедом теперь каждый раз сюда лезет, это ты ему столь любопытен, чем ты его так заласкал? — прибавил он Ивану Федоровичу.
— Чего гонитесь за ним! Он вас и впрямь там убьет! — гневно
крикнул на отца Иван Федорович.
Я и
закричал как дурак: «Кошелек!» Прости дурачеству — это только вздор, а
на душе у меня… тоже прилично…
— Кофе холодный, —
крикнул он резко, — не потчую. Я, брат, сам сегодня
на одной постной ухе сижу и никого не приглашаю. Зачем пожаловал?
— Да ничего и я, и я только так… — глядел
на него старик. — Слышь ты, слышь, —
крикнул он ему вслед, — приходи когда-нибудь, поскорей, и
на уху, уху сварю, особенную, не сегодняшнюю, непременно приходи! Да завтра, слышишь, завтра приходи!
— Лупи его, сажай в него, Смуров! —
закричали все. Но Смуров (левша) и без того не заставил ждать себя и тотчас отплатил: он бросил камнем в мальчика за канавкой, но неудачно: камень ударился в землю. Мальчик за канавкой тотчас же пустил еще в группу камень,
на этот раз прямо в Алешу, и довольно больно ударил его в плечо. У мальчишки за канавкой весь карман был полон заготовленными камнями. Это видно было за тридцать шагов по отдувшимся карманам его пальтишка.
— Что вы это! Не стыдно ли, господа! Шестеро
на одного, да вы убьете его! —
закричал Алеша.
— Монах в гарнитуровых штанах! —
крикнул мальчик, все тем же злобным и вызывающим взглядом следя за Алешей, да кстати и став в позу, рассчитывая, что Алеша непременно бросится
на него теперь, но Алеша повернулся, поглядел
на него и пошел прочь. Но не успел он сделать и трех шагов, как в спину его больно ударился пущенный мальчиком самый большой булыжник, который только был у него в кармане.
— Это он
на меня тебе, папа, жаловаться пришел! —
крикнул знакомый уже Алеше голосок давешнего мальчика из-за занавески в углу. — Это я ему давеча палец укусил!
— Повремените немного, Варвара Николавна, позвольте выдержать направление, —
крикнул ей отец, хотя и повелительным тоном, но, однако, весьма одобрительно смотря
на нее. — Это уж у нас такой характер-с, — повернулся он опять к Алеше.
— Папа, папа! Неужели ты с ним… Брось ты его, папа! —
крикнул вдруг мальчик, привстав
на своей постельке и горящим взглядом смотря
на отца.
Лежу это я и Илюшу в тот день не очень запомнил, а в тот-то именно день мальчишки и подняли его
на смех в школе с утра-с: «Мочалка, —
кричат ему, — отца твоего за мочалку из трактира тащили, а ты подле бежал и прощения просил».
Известие страшно потрясло Алешу. Он пустился к трактиру. В трактир ему входить было в его одежде неприлично, но осведомиться
на лестнице и вызвать их, это было возможно. Но только что он подошел к трактиру, как вдруг отворилось одно окно и сам брат Иван
закричал ему из окна вниз...
Вот достигли эшафота: «Умри, брат наш, —
кричат Ришару, — умри во Господе, ибо и
на тебя сошла благодать!» И вот покрытого поцелуями братьев брата Ришара втащили
на эшафот, положили
на гильотину и оттяпали-таки ему по-братски голову за то, что и
на него сошла благодать.
— То-то и есть, что но… —
кричал Иван. — Знай, послушник, что нелепости слишком нужны
на земле.
На нелепостях мир стоит, и без них, может быть, в нем совсем ничего бы и не произошло. Мы знаем, что знаем!
Встретив Федора Павловича в зале, только что войдя, он вдруг
закричал ему, махая руками: «Я к себе наверх, а не к вам, до свидания», и прошел мимо, даже стараясь не взглянуть
на отца.
Кричат и секунданты, особенно мой: «Как это срамить полк,
на барьере стоя, прощения просить; если бы только я это знал!» Стал я тут пред ними пред всеми и уже не смеюсь: «Господа мои, говорю, неужели так теперь для нашего времени удивительно встретить человека, который бы сам покаялся в своей глупости и повинился, в чем сам виноват, публично?» — «Да не
на барьере же», —
кричит мой секундант опять.
— Да полно вздор-то вам болтать, —
закричал Ракитин, — а лучше шампанского подавай, долг
на тебе, сама знаешь!
— Где же ты? —
крикнул опять старик и высунул еще больше голову, высунул ее с плечами, озираясь
на все стороны, направо и налево, — иди сюда; я гостинчику приготовил, иди, покажу!
— Прииски? Золотые прииски! — изо всей силы
закричал Митя и закатился смехом. — Хотите, Перхотин,
на прииски? Тотчас вам одна дама здесь три тысячи отсыплет, чтобы только ехали. Мне отсыпала, уж так она прииски любит! Хохлакову знаете?
— Чего боишься, — обмерил его взглядом Митя, — ну и черт с тобой, коли так! —
крикнул он, бросая ему пять рублей. — Теперь, Трифон Борисыч, проводи меня тихо и дай мне
на них
на всех перво-наперво глазком глянуть, так чтоб они меня не заметили. Где они там, в голубой комнате?
— Господа, — начал он громко, почти
крича, но заикаясь
на каждом слове, — я… я ничего! Не бойтесь, — воскликнул он, — я ведь ничего, ничего, — повернулся он вдруг к Грушеньке, которая отклонилась
на кресле в сторону Калганова и крепко уцепилась за его руку. — Я… Я тоже еду. Я до утра. Господа, проезжему путешественнику… можно с вами до утра? Только до утра, в последний раз, в этой самой комнате?
— Да, конечно, разве он кавалерист? ха-ха! —
крикнул Митя, жадно слушавший и быстро переводивший свой вопросительный взгляд
на каждого, кто заговорит, точно бог знает что ожидал от каждого услышать.
— Богиня моя! —
крикнул пан
на диване, — цо мувишь, то сень стане. Видзен неласкен, и естем смутны. (Вижу нерасположение, оттого я и печальный.) Естем готув (я готов), пане, — докончил он, обращаясь к Мите.
— Бита! —
крикнул Митя. — Семерку
на пе!
— Рубли-то вот как, пане: пятьсот рублей сию минуту тебе
на извозчика и в задаток, а две тысячи пятьсот завтра в городе — честью клянусь, будут, достану из-под земли! —
крикнул Митя.
— По-русски, говори по-русски, чтобы ни одного слова польского не было! —
закричала она
на него. — Говорил же прежде по-русски, неужели забыл в пять лет! — Она вся покраснела от гнева.
«Веселей, Марья, —
кричала она, — не то палкой!» Медведи наконец повалились
на пол как-то совсем уж неприлично, при громком хохоте набравшейся не в прорез всякой публики баб и мужиков.
Тут Марфа Игнатьевна
закричала сама и начала было звать мужа, но вдруг сообразила, что ведь Григория-то
на кровати, когда она вставала, как бы и не было.
Марфа Игнатьевна бессвязно, визжа и
крича, передала, однако, главное и звала
на помощь.
— Груша, жизнь моя, кровь моя, святыня моя! — бросился подле нее
на колени и Митя и крепко сжал ее в объятиях. — Не верьте ей, —
кричал он, — не виновата она ни в чем, ни в какой крови и ни в чем!
— Какое трех! Больше, больше, — вскинулся Митя, — больше шести, больше десяти может быть. Я всем говорил, всем
кричал! Но я решился, уж так и быть, помириться
на трех тысячах. Мне до зарезу нужны были эти три тысячи… так что тот пакет с тремя тысячами, который, я знал, у него под подушкой, приготовленный для Грушеньки, я считал решительно как бы у меня украденным, вот что, господа, считал своим, все равно как моею собственностью…
Не сердитесь, господа, прощаете дерзость? —
крикнул он, смотря
на них с удивительным почти добродушием.
— Ошиблись, не
закричу на Смердякова! — сказал Митя.
— Шутки в сторону, — проговорил он мрачно, — слушайте: с самого начала, вот почти еще тогда, когда я выбежал к вам давеча из-за этой занавески, у меня мелькнула уж эта мысль: «Смердяков!» Здесь я сидел за столом и
кричал, что не повинен в крови, а сам все думаю: «Смердяков!» И не отставал Смердяков от души. Наконец теперь подумал вдруг то же: «Смердяков», но лишь
на секунду: тотчас же рядом подумал: «Нет, не Смердяков!» Не его это дело, господа!
— Нет, нет, не снимайте! — свирепо
крикнул Митя, вдруг опомнившись и озлившись
на себя самого, — не снимайте, не надо…
— Неправда, неправда! Это или клевета
на меня, или галлюцинация сумасшедшего, — продолжал
кричать Митя, — просто-запросто в бреду, в крови, от раны, ему померещилось, когда очнулся… Вот он и бредит.
Невероятно, чтобы подобная тайна могла стоить вам стольких мучений к признанию… потому что вы
кричали сейчас даже, что лучше
на каторгу, чем признаться…
— И подлец, подлец! Внесите это и внесите тоже, что, несмотря
на протокол, я все-таки
кричу, что подлец! — прокричал он.
Но Трифон Борисыч даже не обернулся, может быть уж очень был занят. Он тоже чего-то
кричал и суетился. Оказалось, что
на второй телеге,
на которой должны были сопровождать Маврикия Маврикиевича двое сотских, еще не все было в исправности. Мужичонко, которого нарядили было
на вторую тройку, натягивал зипунишко и крепко спорил, что ехать не ему, а Акиму. Но Акима не было; за ним побежали; мужичонко настаивал и молил обождать.
— Прощай, Трифон Борисыч! —
крикнул опять Митя, и сам почувствовал, что не от добродушия теперь
закричал, а со злости, против воли
крикнул. Но Трифон Борисыч стоял гордо, заложив назад обе руки и прямо уставясь
на Митю, глядел строго и сердито и Мите ничего не ответил.