Неточные совпадения
Впрочем, если
бы папаша о нем и вспомнил (
не мог же он в самом деле
не знать о его существовании), то и сам сослал
бы его опять в избу, так
как ребенок все же мешал
бы ему в его дебоширстве.
Он долго потом рассказывал, в виде характерной черты, что когда он заговорил с Федором Павловичем о Мите, то тот некоторое время имел вид совершенно
не понимающего, о
каком таком ребенке идет дело, и даже
как бы удивился, что у него есть где-то в доме маленький сын.
Впрочем, о старшем, Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в себе отроком, далеко
не робким, но
как бы еще с десяти лет проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях и что отец у них какой-то такой, о котором даже и говорить стыдно, и проч., и проч.
Как бы там ни было, молодой человек
не потерялся нисколько и добился-таки работы, сперва уроками в двугривенный, а потом бегая по редакциям газет и доставляя статейки в десять строчек об уличных происшествиях, за подписью «Очевидец».
Вообще судя, странно было, что молодой человек, столь ученый, столь гордый и осторожный на вид, вдруг явился в такой безобразный дом, к такому отцу, который всю жизнь его игнорировал,
не знал его и
не помнил, и хоть
не дал
бы, конечно, денег ни за что и ни в
каком случае, если
бы сын у него попросил, но все же всю жизнь боялся, что и сыновья, Иван и Алексей, тоже когда-нибудь придут да и попросят денег.
В детстве и юности он был мало экспансивен и даже мало разговорчив, но
не от недоверия,
не от робости или угрюмой нелюдимости, вовсе даже напротив, а от чего-то другого, от какой-то
как бы внутренней заботы, собственно личной, до других
не касавшейся, но столь для него важной, что он из-за нее
как бы забывал других.
Но эту странную черту в характере Алексея, кажется, нельзя было осудить очень строго, потому что всякий чуть-чуть лишь узнавший его тотчас, при возникшем на этот счет вопросе, становился уверен, что Алексей непременно из таких юношей вроде
как бы юродивых, которому попади вдруг хотя
бы даже целый капитал, то он
не затруднится отдать его, по первому даже спросу, или на доброе дело, или, может быть, даже просто ловкому пройдохе, если
бы тот у него попросил.
Да и вообще говоря, он
как бы вовсе
не знал цены деньгам, разумеется
не в буквальном смысле говоря.
Всего вероятнее, что он тогда и сам
не знал и
не смог
бы ни за что объяснить: что именно такое
как бы поднялось вдруг из его души и неотразимо повлекло его на какую-то новую, неведомую, но неизбежную уже дорогу.
Безобразничать с женским полом любил
не то что по-прежнему, а даже
как бы и отвратительнее.
Старец этот,
как я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо
бы здесь сказать несколько слов и о том, что такое вообще «старцы» в наших монастырях, и вот жаль, что чувствую себя на этой дороге
не довольно компетентным и твердым.
Исцеление ли было в самом деле или только естественное улучшение в ходе болезни — для Алеши в этом вопроса
не существовало, ибо он вполне уже верил в духовную силу своего учителя, и слава его была
как бы собственным его торжеством.
Он ужасно интересовался узнать брата Ивана, но вот тот уже жил два месяца, а они хоть и виделись довольно часто, но все еще никак
не сходились: Алеша был и сам молчалив и
как бы ждал чего-то,
как бы стыдился чего-то, а брат Иван, хотя Алеша и подметил вначале на себе его длинные и любопытные взгляды, кажется, вскоре перестал даже и думать о нем.
Дмитрий Федорович, никогда у старца
не бывавший и даже
не видавший его, конечно, подумал, что старцем его хотят
как бы испугать; но так
как он и сам укорял себя втайне за многие особенно резкие выходки в споре с отцом за последнее время, то и принял вызов.
— Да еще же
бы нет? Да я зачем же сюда и приехал,
как не видеть все их здешние обычаи. Я одним только затрудняюсь, именно тем, что я теперь с вами, Федор Павлович…
— Старец Варсонофий действительно казался иногда
как бы юродивым, но много рассказывают и глупостей. Палкой же никогда и никого
не бивал, — ответил монашек. — Теперь, господа, минутку повремените, я о вас повещу.
Следовало
бы, — и он даже обдумывал это еще вчера вечером, — несмотря ни на
какие идеи, единственно из простой вежливости (так
как уж здесь такие обычаи), подойти и благословиться у старца, по крайней мере хоть благословиться, если уж
не целовать руку.
«Господин исправник, будьте, говорю, нашим, так сказать, Направником!» — «
Каким это, говорит, Направником?» Я уж вижу с первой полсекунды, что дело
не выгорело, стоит серьезный, уперся: «Я, говорю, пошутить желал, для общей веселости, так
как господин Направник известный наш русский капельмейстер, а нам именно нужно для гармонии нашего предприятия вроде
как бы тоже капельмейстера…» И резонно ведь разъяснил и сравнил,
не правда ли?
В эти секунды, когда вижу, что шутка у меня
не выходит, у меня, ваше преподобие, обе щеки к нижним деснам присыхать начинают, почти
как бы судорога делается; это у меня еще с юности,
как я был у дворян приживальщиком и приживанием хлеб добывал.
Миусов встал,
не только потеряв терпение, но даже
как бы забывшись.
Вы меня сейчас замечанием вашим: «
Не стыдиться столь самого себя, потому что от сего лишь все и выходит», — вы меня замечанием этим
как бы насквозь прочкнули и внутри прочли.
—
Какой вздор, и все это вздор, — бормотал он. — Я действительно, может быть, говорил когда-то… только
не вам. Мне самому говорили. Я это в Париже слышал, от одного француза, что будто
бы у нас в Четьи-Минеи это за обедней читают… Это очень ученый человек, который специально изучал статистику России… долго жил в России… Я сам Четьи-Минеи
не читал… да и
не стану читать… Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали…
— А вот далекая! — указал он на одну еще вовсе
не старую женщину, но очень худую и испитую,
не то что загоревшую, а
как бы всю почерневшую лицом. Она стояла на коленях и неподвижным взглядом смотрела на старца. Во взгляде ее было что-то
как бы исступленное.
«Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль
не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот
как прежде сидел!» И хотя
бы я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него мне
бы опять поглядеть, и
не подошла
бы к нему,
не промолвила, в углу
бы притаилась, только
бы минуточку едину повидать, послыхать его,
как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то мне,
как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего
бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню,
как, бывало, бежит ко мне, кричит да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала
бы, признала!
Веруй, что Бог тебя любит так,
как ты и
не помышляешь о том, хотя
бы со грехом твоим и во грехе твоем любит.
Тут действительно доходит до того, что даже и жизнь отдают, только
бы не продлилось долго, а поскорей совершилось,
как бы на сцене, и чтобы все глядели и хвалили.
Но предрекаю, что в ту даже самую минуту, когда вы будете с ужасом смотреть на то, что, несмотря на все ваши усилия, вы
не только
не подвинулись к цели, но даже
как бы от нее удалились, — в ту самую минуту, предрекаю вам это, вы вдруг и достигнете цели и узрите ясно над собою чудодейственную силу Господа, вас все время любившего и все время таинственно руководившего.
Таким образом (то есть в целях будущего),
не церковь должна искать себе определенного места в государстве,
как «всякий общественный союз» или
как «союз людей для религиозных целей» (
как выражается о церкви автор, которому возражаю), а, напротив, всякое земное государство должно
бы впоследствии обратиться в церковь вполне и стать
не чем иным,
как лишь церковью, и уже отклонив всякие несходные с церковными свои цели.
Вот почему автор книги об «Основах церковно-общественного суда» судил
бы правильно, если
бы, изыскивая и предлагая эти основы, смотрел
бы на них
как на временный, необходимый еще в наше грешное и незавершившееся время компромисс, но
не более.
Если же
не хочет того и сопротивляется, то отводится ей в государстве за то
как бы некоторый лишь угол, да и то под надзором, — и это повсеместно в наше время в современных европейских землях.
Ведь тогда он должен был
бы не только от людей,
как теперь, но и от Христа уйти.
— Да ведь по-настоящему то же самое и теперь, — заговорил вдруг старец, и все разом к нему обратились, — ведь если
бы теперь
не было Христовой церкви, то
не было
бы преступнику никакого и удержу в злодействе и даже кары за него потом, то есть кары настоящей,
не механической,
как они сказали сейчас, и которая лишь раздражает в большинстве случаев сердце, а настоящей кары, единственной действительной, единственной устрашающей и умиротворяющей, заключающейся в сознании собственной совести.
Во многих случаях, казалось
бы, и у нас то же; но в том и дело, что, кроме установленных судов, есть у нас, сверх того, еще и церковь, которая никогда
не теряет общения с преступником,
как с милым и все еще дорогим сыном своим, а сверх того, есть и сохраняется, хотя
бы даже только мысленно, и суд церкви, теперь хотя и
не деятельный, но все же живущий для будущего, хотя
бы в мечте, да и преступником самим несомненно, инстинктом души его, признаваемый.
Справедливо и то, что было здесь сейчас сказано, что если
бы действительно наступил суд церкви, и во всей своей силе, то есть если
бы все общество обратилось лишь в церковь, то
не только суд церкви повлиял
бы на исправление преступника так,
как никогда
не влияет ныне, но, может быть, и вправду самые преступления уменьшились
бы в невероятную долю.
— Странно, в высшей степени странно! — произнес Миусов, и
не то что с горячностью, а
как бы с затаенным каким-то негодованием.
— Да что же это в самом деле такое? — воскликнул Миусов,
как бы вдруг прорвавшись, — устраняется на земле государство, а церковь возводится на степень государства! Это
не то что ультрамонтанство, это архиультрамонтанство! Это папе Григорию Седьмому
не мерещилось!
Был он мускулист, и в нем можно было угадывать значительную физическую силу, тем
не менее в лице его выражалось
как бы нечто болезненное.
Не далее
как дней пять тому назад, в одном здешнем, по преимуществу дамском, обществе он торжественно заявил в споре, что на всей земле нет решительно ничего такого, что
бы заставляло людей любить себе подобных, что такого закона природы: чтобы человек любил человечество —
не существует вовсе, и что если есть и была до сих пор любовь на земле, то
не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали в свое бессмертие.
Но и этого мало, он закончил утверждением, что для каждого частного лица, например
как бы мы теперь,
не верующего ни в Бога, ни в бессмертие свое, нравственный закон природы должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему, религиозному, и что эгоизм даже до злодейства
не только должен быть дозволен человеку, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли
не благороднейшим исходом в его положении.
—
Не совсем шутили, это истинно. Идея эта еще
не решена в вашем сердце и мучает его. Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием,
как бы тоже от отчаяния. Пока с отчаяния и вы забавляетесь — и журнальными статьями, и светскими спорами, сами
не веруя своей диалектике и с болью сердца усмехаясь ей про себя… В вас этот вопрос
не решен, и в этом ваше великое горе, ибо настоятельно требует разрешения…
Но так
как он оскорбил сию минуту
не только меня, но и благороднейшую девицу, которой даже имени
не смею произнести всуе из благоговения к ней, то и решился обнаружить всю его игру публично, хотя
бы он и отец мой!..
Умоляющая улыбка светилась на губах его; он изредка подымал руку,
как бы желая остановить беснующихся, и уж, конечно, одного жеста его было
бы достаточно, чтобы сцена была прекращена; но он сам
как будто чего-то еще выжидал и пристально приглядывался,
как бы желая что-то еще понять,
как бы еще
не уяснив себе чего-то.
— Петр Александрович,
как же
бы я посмел после того, что случилось! Увлекся, простите, господа, увлекся! И, кроме того, потрясен! Да и стыдно. Господа, у иного сердце
как у Александра Македонского, а у другого —
как у собачки Фидельки. У меня —
как у собачки Фидельки. Обробел! Ну
как после такого эскапада да еще на обед, соусы монастырские уплетать? Стыдно,
не могу, извините!
Ничего я
бы тут
не видел, если
бы Дмитрия Федоровича, брата твоего, вдруг сегодня
не понял всего
как есть, разом и вдруг, всего
как он есть.
Ракитин разгорячился, почти
не мог сдержать себя. Но вдруг,
как бы вспомнив что-то, остановился.
Он почувствовал про себя, что дрянного Федора Павловича, в сущности, должен
бы был он до того
не уважать, что
не следовало
бы ему терять свое хладнокровие в келье старца и так самому потеряться,
как оно вышло.
Вот в эти-то мгновения он и любил, чтобы подле, поблизости, пожалуй хоть и
не в той комнате, а во флигеле, был такой человек, преданный, твердый, совсем
не такой,
как он,
не развратный, который хотя
бы все это совершающееся беспутство и видел и знал все тайны, но все же из преданности допускал
бы это все,
не противился, главное —
не укорял и ничем
бы не грозил, ни в сем веке, ни в будущем; а в случае нужды так
бы и защитил его, — от кого?
Из той ватаги гулявших господ
как раз оставался к тому времени в городе лишь один участник, да и то пожилой и почтенный статский советник, обладавший семейством и взрослыми дочерьми и который уж отнюдь ничего
бы не стал распространять, если
бы даже что и было; прочие же участники, человек пять, на ту пору разъехались.
Не пьянствую я, а лишь «лакомствую»,
как говорит твой свинья Ракитин, который будет статским советником и все будет говорить «лакомствую». Садись. Я
бы взял тебя, Алешка, и прижал к груди, да так, чтобы раздавить, ибо на всем свете… по-настоящему… по-на-сто-яще-му… (вникни! вникни!) люблю только одного тебя!
Казалось
бы, и борьбы
не могло уже быть никакой: именно
бы поступить
как клопу,
как злому тарантулу, безо всякого сожаления…