Неточные совпадения
На
это отвечу уже в точности: тратил я бесплодные слова и драгоценное время, во-первых,
из вежливости, а во-вторых,
из хитрости: все-таки, дескать, заране в чем-то предупредил.
Теперь же скажу об
этом «помещике» (как его у нас называли, хотя он всю жизнь совсем почти не жил в своем поместье) лишь то, что
это был странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип человека не только дрянного и развратного, но вместе с тем и бестолкового, — но
из таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только, кажется, одни
эти.
Ведь знал же я одну девицу, еще в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же, тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утес, в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на шекспировскую Офелию, и даже так, что будь
этот утес, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства, может быть, не произошло бы вовсе.
Это было одно
из самых отраднейших воспоминаний его молодости.
Митя действительно переехал к
этому двоюродному дяде, но собственного семейства у того не было, а так как сам он, едва лишь уладив и обеспечив свои денежные получения с своих имений, немедленно поспешил опять надолго в Париж, то ребенка и поручил одной
из своих двоюродных теток, одной московской барыне.
Во-первых,
этот Дмитрий Федорович был один только
из трех сыновей Федора Павловича, который рос в убеждении, что он все же имеет некоторое состояние и когда достигнет совершенных лет, то будет независим.
Взял он
эту вторую супругу свою, тоже очень молоденькую особу, Софью Ивановну,
из другой губернии, в которую заехал по одному мелкоподрядному делу, с каким-то жидком в компании.
О житье-бытье ее «Софьи» все восемь лет она имела из-под руки самые точные сведения и, слыша, как она больна и какие безобразия ее окружают, раза два или три произнесла вслух своим приживалкам: «Так ей и надо,
это ей Бог за неблагодарность послал».
И если кому обязаны были молодые люди своим воспитанием и образованием на всю свою жизнь, то именно
этому Ефиму Петровичу, благороднейшему и гуманнейшему человеку,
из таких, какие редко встречаются.
Только впоследствии объяснилось, что Иван Федорович приезжал отчасти по просьбе и по делам своего старшего брата, Дмитрия Федоровича, которого в первый раз отроду узнал и увидал тоже почти в
это же самое время, в
этот самый приезд, но с которым, однако же, по одному важному случаю, касавшемуся более Дмитрия Федоровича, вступил еще до приезда своего
из Москвы в переписку.
Такие воспоминания могут запоминаться (и
это всем известно) даже и
из более раннего возраста, даже с двухлетнего, но лишь выступая всю жизнь как бы светлыми точками
из мрака, как бы вырванным уголком
из огромной картины, которая вся погасла и исчезла, кроме
этого только уголочка.
Была в нем одна лишь черта, которая во всех классах гимназии, начиная с низшего и даже до высших, возбуждала в его товарищах постоянное желание подтрунить над ним, но не
из злобной насмешки, а потому, что
это было им весело.
Чистые в душе и сердце мальчики, почти еще дети, очень часто любят говорить в классах между собою и даже вслух про такие вещи, картины и образы, о которых не всегда заговорят даже и солдаты, мало того, солдаты-то многого не знают и не понимают
из того, что уже знакомо в
этом роде столь юным еще детям нашего интеллигентного и высшего общества.
Но
эту странную черту в характере Алексея, кажется, нельзя было осудить очень строго, потому что всякий чуть-чуть лишь узнавший его тотчас, при возникшем на
этот счет вопросе, становился уверен, что Алексей непременно
из таких юношей вроде как бы юродивых, которому попади вдруг хотя бы даже целый капитал, то он не затруднится отдать его, по первому даже спросу, или на доброе дело, или, может быть, даже просто ловкому пройдохе, если бы тот у него попросил.
Приезд Алеши как бы подействовал на него даже с нравственной стороны, как бы что-то проснулось в
этом безвременном старике
из того, что давно уже заглохло в душе его: «Знаешь ли ты, — стал он часто говорить Алеше, приглядываясь к нему, — что ты на нее похож, на кликушу-то?» Так называл он свою покойную жену, мать Алеши.
Просто повторю, что сказал уже выше: вступил он на
эту дорогу потому только, что в то время она одна поразила его и представила ему разом весь идеал исхода рвавшейся
из мрака к свету души его.
Хотя, к несчастию, не понимают
эти юноши, что жертва жизнию есть, может быть, самая легчайшая изо всех жертв во множестве таких случаев и что пожертвовать, например,
из своей кипучей юностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжелое учение, на науку, хотя бы для того только, чтобы удесятерить в себе силы для служения той же правде и тому же подвигу, который излюбил и который предложил себе совершить, — такая жертва сплошь да рядом для многих
из них почти совсем не по силам.
Изобретение
это, то есть старчество, — не теоретическое, а выведено на Востоке
из практики, в наше время уже тысячелетней.
Конечно, все
это лишь древняя легенда, но вот и недавняя быль: один
из наших современных иноков спасался на Афоне, и вдруг старец его повелел ему оставить Афон, который он излюбил как святыню, как тихое пристанище, до глубины души своей, и идти сначала в Иерусалим на поклонение святым местам, а потом обратно в Россию, на север, в Сибирь: «Там тебе место, а не здесь».
Никто ему на
это ничего
из его сопутников не заметил, так что нечего было ему конфузиться; но, заметив
это, он еще больше сконфузился.
— А пожалуй; вы в
этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А начнете шута
из себя строить, так я не намерен, чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой человек, — обратился он к монаху, — я вот с ним боюсь входить к порядочным людям.
—
Из простонародья женский пол и теперь тут, вон там, лежат у галерейки, ждут. А для высших дамских лиц пристроены здесь же на галерее, но вне ограды, две комнатки, вот
эти самые окна, и старец выходит к ним внутренним ходом, когда здоров, то есть все же за ограду. Вот и теперь одна барыня, помещица харьковская, госпожа Хохлакова, дожидается со своею расслабленною дочерью. Вероятно, обещал к ним выйти, хотя в последние времена столь расслабел, что и к народу едва появляется.
— Значит, все же лазеечка к барыням-то
из скита проведена. Не подумайте, отец святой, что я что-нибудь, я только так. Знаете, на Афоне,
это вы слышали ль, не только посещения женщин не полагается, но и совсем не полагается женщин и никаких даже существ женского рода, курочек, индюшечек, телушечек…
Следовало бы, — и он даже обдумывал
это еще вчера вечером, — несмотря ни на какие идеи, единственно
из простой вежливости (так как уж здесь такие обычаи), подойти и благословиться у старца, по крайней мере хоть благословиться, если уж не целовать руку.
И ведь знает человек, что никто не обидел его, а что он сам себе обиду навыдумал и налгал для красы, сам преувеличил, чтобы картину создать, к слову привязался и
из горошинки сделал гору, — знает сам
это, а все-таки самый первый обижается, обижается до приятности, до ощущения большого удовольствия, а тем самым доходит и до вражды истинной…
Это был, по-видимому,
из самых простых монахов, то есть
из простого звания, с коротеньким, нерушимым мировоззрением, но верующий и в своем роде упорный.
Послушайте, вы целитель, вы знаток души человеческой; я, конечно, не смею претендовать на то, чтобы вы мне совершенно верили, но уверяю вас самым великим словом, что я не
из легкомыслия теперь говорю, что мысль
эта о будущей загробной жизни до страдания волнует меня, до ужаса и испуга…
Это самый мой мучительный
из вопросов.
В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно пошел бы на крест за людей, если б
это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю
из опыта.
— Я иду
из положения, что
это смешение элементов, то есть сущностей церкви и государства, отдельно взятых, будет, конечно, вечным, несмотря на то, что оно невозможно и что его никогда нельзя будет привести не только в нормальное, но и в сколько-нибудь согласимое состояние, потому что ложь лежит в самом основании дела.
Но есть
из них, хотя и немного, несколько особенных людей:
это в Бога верующие и христиане, а в то же время и социалисты.
Это мой почтительнейший, так сказать, Карл Мор, а вот
этот сейчас вошедший сын, Дмитрий Федорович, и против которого у вас управы ищу, —
это уж непочтительнейший Франц Мор, — оба
из «Разбойников» Шиллера, а я, я сам в таком случае уж Regierender Graf von Moor! [владетельный граф фон Моор! (нем.)]
—
Это что же он в ноги-то,
это эмблема какая-нибудь? — попробовал было разговор начать вдруг почему-то присмиревший Федор Павлович, ни к кому, впрочем, не осмеливаясь обратиться лично. Они все выходили в
эту минуту
из ограды скита.
Но «
этот монах», то есть тот, который приглашал их давеча на обед к игумену, ждать себя не заставил. Он тут же встретил гостей, тотчас же как они сошли с крылечка
из кельи старца, точно дожидал их все время.
— Да подожди, подожди, — тревожно прервал Алеша, —
из чего ты-то все
это видишь?.. Почему
это тебя так занимает, вот первое дело?
Ведь
это он только из-за нее одной в келье сейчас скандал такой сделал, за то только, что Миусов ее беспутною тварью назвать осмелился.
— Где ты мог
это слышать? Нет, вы, господа Карамазовы, каких-то великих и древних дворян
из себя корчите, тогда как отец твой бегал шутом по чужим столам да при милости на кухне числился. Положим, я только поповский сын и тля пред вами, дворянами, но не оскорбляйте же меня так весело и беспутно. У меня тоже честь есть, Алексей Федорович. Я Грушеньке не могу быть родней, публичной девке, прошу понять-с!
«По крайней мере монахи-то уж тут не виноваты ни в чем, — решил он вдруг на крыльце игумена, — а если и тут порядочный народ (
этот отец Николай игумен тоже, кажется,
из дворян), то почему же не быть с ними милым, любезным и вежливым?..
Ракитин повествовал потом, что обед приготовлен был на
этот раз
из пяти блюд: была уха со стерлядью и с пирожками с рыбой; затем разварная рыба, как-то отменно и особенно приготовленная; затем котлеты
из красной рыбы, мороженое и компот и, наконец, киселек вроде бланманже.
— Нет, ты фон Зон. Ваше преподобие, знаете вы, что такое фон Зон? Процесс такой уголовный был: его убили в блудилище — так, кажется, у вас сии места именуются, — убили и ограбили и, несмотря на его почтенные лета, вколотили в ящик, закупорили и
из Петербурга в Москву отослали в багажном вагоне, за нумером. А когда заколачивали, то блудные плясавицы пели песни и играли на гуслях, то есть на фортоплясах. Так вот
это тот самый фон Зон и есть. Он
из мертвых воскрес, так ли, фон Зон?
—
Это уж совсем недостойно с вашей стороны, — проговорил отец Иосиф. Отец Паисий упорно молчал. Миусов бросился бежать
из комнаты, а за ним и Калганов.
— Ну не говорил ли я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что
это фон Зон! Что
это настоящий воскресший
из мертвых фон Зон! Да как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
— А Алешку-то я все-таки
из монастыря возьму, несмотря на то, что вам
это очень неприятно будет, почтительнейший Карл фон Мор.
Вот в эти-то мгновения он и любил, чтобы подле, поблизости, пожалуй хоть и не в той комнате, а во флигеле, был такой человек, преданный, твердый, совсем не такой, как он, не развратный, который хотя бы все
это совершающееся беспутство и видел и знал все тайны, но все же
из преданности допускал бы
это все, не противился, главное — не укорял и ничем бы не грозил, ни в сем веке, ни в будущем; а в случае нужды так бы и защитил его, — от кого?
Эта Лизавета Смердящая была очень малого роста девка, «двух аршин с малым», как умилительно вспоминали о ней после ее смерти многие
из богомольных старушек нашего городка.
Утверждали и у нас иные
из господ, что все
это она делает лишь
из гордости, но как-то
это не вязалось: она и говорить-то ни слова не умела и изредка только шевелила что-то языком и мычала — какая уж тут гордость.
Вот и случилось, что однажды (давненько
это было), в одну сентябрьскую светлую и теплую ночь, в полнолуние, весьма уже по-нашему поздно, одна хмельная ватага разгулявшихся наших господ, молодцов пять или шесть, возвращалась
из клуба «задами» по домам.
Это было именно то самое время, когда он получил
из Петербурга известие о смерти его первой супруги, Аделаиды Ивановны, и когда с крепом на шляпе пил и безобразничал так, что иных в городе, даже
из самых беспутнейших, при взгляде на него коробило.
Цели
этой девушки были благороднейшие, он знал
это; она стремилась спасти брата его Дмитрия, пред ней уже виноватого, и стремилась
из одного лишь великодушия.
а я и четверти бутылки не выпил и не Силен. Не Силен, а силён, потому что решение навеки взял. Ты каламбур мне прости, ты многое мне сегодня должен простить, не то что каламбур. Не беспокойся, я не размазываю, я дело говорю и к делу вмиг приду. Не стану жида
из души тянуть. Постой, как
это…