Неточные совпадения
Ну что ж, пожалуй, у тебя же
есть свои две тысчоночки, вот тебе и приданое, а я тебя, мой ангел, никогда не оставлю, да и теперь внесу за тебя что там следует, если
спросят.
Старец великий, кстати, вот
было забыл, а ведь так и положил, еще с третьего года, здесь справиться, именно заехать сюда и настоятельно разузнать и
спросить: не прикажите только Петру Александровичу прерывать.
— То
есть вы их прикладываете к нам и в нас видите социалистов? — прямо и без обиняков
спросил отец Паисий. Но прежде чем Петр Александрович сообразил дать ответ, отворилась дверь и вошел столь опоздавший Дмитрий Федорович. Его и вправду как бы перестали ждать, и внезапное появление его произвело в первый момент даже некоторое удивление.
— Позвольте мне эту тему отклонить, — произнес он с некоторою светскою небрежностью. — Тема эта к тому же мудреная. Вот Иван Федорович на нас усмехается: должно
быть, у него
есть что-нибудь любопытное и на этот случай. Вот его
спросите.
— А может ли
быть он во мне решен? Решен в сторону положительную? — продолжал странно
спрашивать Иван Федорович, все с какою-то необъяснимою улыбкой смотря на старца.
— Именно тебя, — усмехнулся Ракитин. — Поспешаешь к отцу игумену. Знаю; у того стол. С самого того времени, как архиерея с генералом Пахатовым принимал, помнишь, такого стола еще не
было. Я там не
буду, а ты ступай, соусы подавай. Скажи ты мне, Алексей, одно: что сей сон значит? Я вот что хотел
спросить.
Впоследствии Федор Павлович клятвенно уверял, что тогда и он вместе со всеми ушел; может
быть, так именно и
было, никто этого не знает наверно и никогда не знал, но месяцев через пять или шесть все в городе заговорили с искренним и чрезвычайным негодованием о том, что Лизавета ходит беременная,
спрашивали и доискивались: чей грех, кто обидчик?
— Нет, сегодня она не придет,
есть приметы. Наверно не придет! — крикнул вдруг Митя. — Так и Смердяков полагает. Отец теперь пьянствует, сидит за столом с братом Иваном. Сходи, Алексей,
спроси у него эти три тысячи…
Если бы в то время кому-нибудь вздумалось
спросить, глядя на него: чем этот парень интересуется и что всего чаще у него на уме, то, право, невозможно
было бы решить, на него глядя.
— А коли я уж не христианин, то, значит, я и не солгал мучителям, когда они
спрашивали: «Христианин я или не христианин», ибо я уже
был самим Богом совлечен моего христианства, по причине одного лишь замысла и прежде чем даже слово успел мое молвить мучителям.
А коли я уже разжалован, то каким же манером и по какой справедливости станут
спрашивать с меня на том свете как с христианина за то, что я отрекся Христа, тогда как я за помышление только одно, еще до отречения,
был уже крещения моего совлечен?
— Коль ее увижу, то
спрошу, — пробормотал
было Алеша в смущении.
— А хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда все люди так живут, а пожалуй, так и не могут иначе жить. Ты это насчет давешних моих слов о том, что «два гада
поедят друг друга»? Позволь и тебя
спросить в таком случае: считаешь ты и меня, как Дмитрия, способным пролить кровь Езопа, ну, убить его, а?
— Вот сегодня возвестил, что дурак посетит и
спрашивать будет негожее. Много, инок, знать хочеши.
— Я… я
спрошу его… — пробормотал Алеша. — Если все три тысячи, так, может
быть, он…
— Врешь! Не надо теперь
спрашивать, ничего не надо! Я передумал. Это вчера глупость в башку мне сглупу влезла. Ничего не дам, ничегошеньки, мне денежки мои нужны самому, — замахал рукою старик. — Я его и без того, как таракана, придавлю. Ничего не говори ему, а то еще
будет надеяться. Да и тебе совсем нечего у меня делать, ступай-ка. Невеста-то эта, Катерина-то Ивановна, которую он так тщательно от меня все время прятал, за него идет али нет? Ты вчера ходил к ней, кажется?
— Господа, я его
спрашивать о мочалке не
буду, потому что вы, верно, его этим как-нибудь дразните, но я узнаю от него, за что вы его так ненавидите…
Ему не хотелось, чтоб его заметили: и хозяйка, и Фома (если он тут) могли держать сторону брата и слушаться его приказаний, а стало
быть, или в сад Алешу не пустить, или брата предуведомить вовремя, что его ищут и
спрашивают.
Я
спрашивал себя много раз:
есть ли в мире такое отчаяние, чтобы победило во мне эту исступленную и неприличную, может
быть, жажду жизни, и решил, что, кажется, нет такого, то
есть опять-таки до тридцати этих лет, а там уж сам не захочу, мне так кажется.
«Имеешь ли ты право возвестить нам хоть одну из тайн того мира, из которого ты пришел? —
спрашивает его мой старик и сам отвечает ему за него, — нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к тому, что уже
было прежде сказано, и чтобы не отнять у людей свободы, за которую ты так стоял, когда
был на земле.
— Ты, может
быть, сам масон! — вырвалось вдруг у Алеши. — Ты не веришь в Бога, — прибавил он, но уже с чрезвычайною скорбью. Ему показалось к тому же, что брат смотрит на него с насмешкой. — Чем же кончается твоя поэма? —
спросил он вдруг, смотря в землю, — или уж она кончена?
— Если бы я даже эту самую штуку и мог-с, то
есть чтобы притвориться-с, и так как ее сделать совсем нетрудно опытному человеку, то и тут я в полном праве моем это средство употребить для спасения жизни моей от смерти; ибо когда я в болезни лежу, то хотя бы Аграфена Александровна пришла к ихнему родителю, не могут они тогда с больного человека
спросить: «Зачем не донес?» Сами постыдятся.
Алеше странно показалось, что он
спрашивает так твердо и точно об одном только из братьев, — но о котором же: значит, для этого-то брата, может
быть, и отсылал его от себя и вчера, и сегодня.
— «Да неужто, —
спрашивает юноша, — и у них Христос?» — «Как же может
быть иначе, — говорю ему, — ибо для всех слово, все создание и вся тварь, каждый листик устремляется к слову, Богу славу
поет, Христу плачет, себе неведомо, тайной жития своего безгрешного совершает сие.
«Вы
спрашиваете, что я именно ощущал в ту минуту, когда у противника прощения просил, — отвечаю я ему, — но я вам лучше с самого начала расскажу, чего другим еще не рассказывал», — и рассказал ему все, что произошло у меня с Афанасием и как поклонился ему до земли. «Из сего сами можете видеть, — заключил я ему, — что уже во время поединка мне легче
было, ибо начал я еще дома, и раз только на эту дорогу вступил, то все дальнейшее пошло не только не трудно, а даже радостно и весело».
— Где же вы
были? —
спрашиваю его.
Если же
спросят прямо: «Неужели же вся эта тоска и такая тревога могли в нем произойти лишь потому, что тело его старца, вместо того чтобы немедленно начать производить исцеления, подверглось, напротив того, раннему тлению», то отвечу на это не обинуясь: «Да, действительно
было так».
— Миша, — проговорил он, — не сердись. Ты обижен ею, но не сердись. Слышал ты ее сейчас? Нельзя с души человека столько
спрашивать, надо
быть милосерднее…
— Да откуда
поспела у тебя тройка? —
спросил он Митю.
— Я одну такую же видел… в полку… — вдумчиво произнес Митя, — только у той задняя ножка
была сломана… Петр Ильич, хотел я тебя
спросить кстати: крал ты когда что в своей жизни аль нет?
— Да сказывал Тимофей, все господа: из города двое, кто таковы — не знаю, только сказывал Тимофей, двое из здешних господ, да тех двое, будто бы приезжих, а может, и еще кто
есть, не
спросил я его толково. В карты, говорил, стали играть.
— Знаки? Какие же это знаки? — с жадным, почти истерическим любопытством проговорил прокурор и вмиг потерял всю сдержанную свою осанку. Он
спросил, как бы робко подползая. Он почуял важный факт, ему еще не известный, и тотчас же почувствовал величайший страх, что Митя, может
быть, не захочет открыть его в полноте.
— Не подозреваете ли вы в таком случае и еще какое другое лицо? — осторожно
спросил было Николай Парфенович.
— Вы обо всем нас можете
спрашивать, — с холодным и строгим видом ответил прокурор, — обо всем, что касается фактической стороны дела, а мы, повторяю это, даже обязаны удовлетворять вас на каждый вопрос. Мы нашли слугу Смердякова, о котором вы
спрашиваете, лежащим без памяти на своей постеле в чрезвычайно сильном, может
быть, в десятый раз сряду повторявшемся припадке падучей болезни. Медик, бывший с нами, освидетельствовав больного, сказал даже нам, что он не доживет, может
быть, и до утра.
— Что ж, неужели и рубашку снимать? — резко
спросил было он, но Николай Парфенович ему не ответил: он вместе с прокурором
был углублен в рассматривание сюртука, панталон, жилета и фуражки, и видно
было, что оба они очень заинтересовались осмотром: «Совсем не церемонятся, — мелькнуло у Мити, — даже вежливости необходимой не наблюдают».
— Позвольте
спросить, — проговорил наконец прокурор, — не объявляли ли вы хоть кому-нибудь об этом обстоятельстве прежде… то
есть что полторы эти тысячи оставили тогда же, месяц назад, при себе?
А дело именно в том, что вы еще не изволили нам объяснить, хотя мы и
спрашивали: для чего первоначально сделали такое разделение в этих трех тысячах, то
есть одну половину прокутили, а другую припрятали?
Это он не раз уже делал прежде и не брезгал делать, так что даже в классе у них разнеслось
было раз, что Красоткин у себя дома играет с маленькими жильцами своими в лошадки, прыгает за пристяжную и гнет голову, но Красоткин гордо отпарировал это обвинение, выставив на вид, что со сверстниками, с тринадцатилетними, действительно
было бы позорно играть «в наш век» в лошадки, но что он делает это для «пузырей», потому что их любит, а в чувствах его никто не смеет у него
спрашивать отчета.
— Да зачем он
спрашивал, спрашивал-то он зачем, люди добрые? — восклицал он уже почти в отчаянии, — «Сабанеева знаешь?» А черт его знает, какой он
есть таков Сабанеев!
— Скажите, с какой же стати надеялись, что я отыщу Жучку, то
есть что именно я отыщу? — с чрезвычайным любопытством
спросил Коля, — почему именно на меня рассчитывали, а не на другого?
Признаюсь пред вами заранее в одной слабости, Карамазов, это уж так пред вами, для первого знакомства, чтобы вы сразу увидели всю мою натуру: я ненавижу, когда меня
спрашивают про мои года, более чем ненавижу… и наконец… про меня, например,
есть клевета, что я на прошлой неделе с приготовительными в разбойники играл.
«Что же,
будешь это проводить в отделении критики?» —
спрашиваю.
— Так ты уж это объявлял в показании? —
спросил несколько опешенный Иван Федорович. Он именно хотел
было пугнуть его тем, что объявит про их тогдашний разговор, а оказалось, что тот уж и сам все объявил.
«Потому ли, что в душе и я такой же убийца?» —
спросил было он себя.
— Слушай, — проговорил Иван Федорович, словно опять начиная теряться и что-то усиливаясь сообразить, — слушай… Я много хотел
спросить тебя еще, но забыл… Я все забываю и путаюсь… Да! Скажи ты мне хоть это одно: зачем ты пакет распечатал и тут же на полу оставил? Зачем не просто в пакете унес… Ты когда рассказывал, то мне показалось, что будто ты так говорил про этот пакет, что так и надо
было поступить… а почему так надо — не могу понять…
Ах, и не
спрашивай: прежде
было и так и сяк, а ныне все больше нравственные пошли, «угрызения совести» и весь этот вздор.
У нас в обществе, я помню, еще задолго до суда, с некоторым удивлением
спрашивали, особенно дамы: «Неужели такое тонкое, сложное и психологическое дело
будет отдано на роковое решение каким-то чиновникам и, наконец, мужикам, и „что-де поймет тут какой-нибудь такой чиновник, тем более мужик?“ В самом деле, все эти четыре чиновника, попавшие в состав присяжных,
были люди мелкие, малочиновные, седые — один только из них
был несколько помоложе, — в обществе нашем малоизвестные, прозябавшие на мелком жалованье, имевшие, должно
быть, старых жен, которых никуда нельзя показать, и по куче детей, может
быть даже босоногих, много-много что развлекавшие свой досуг где-нибудь картишками и уж, разумеется, никогда не прочитавшие ни одной книги.
Он
был довольно краток, но обстоятелен. Излагались лишь главнейшие причины, почему привлечен такой-то, почему его должно
было предать суду, и так далее. Тем не менее он произвел на меня сильное впечатление. Секретарь прочел четко, звучно, отчетливо. Вся эта трагедия как бы вновь появилась пред всеми выпукло, концентрично, освещенная роковым, неумолимым светом. Помню, как сейчас же по прочтении председатель громко и внушительно
спросил Митю...
— О да, я сам
был тогда еще молодой человек… Мне… ну да, мне
было тогда сорок пять лет, а я только что сюда приехал. И мне стало тогда жаль мальчика, и я
спросил себя: почему я не могу купить ему один фунт… Ну да, чего фунт? Я забыл, как это называется… фунт того, что дети очень любят, как это — ну, как это… — замахал опять доктор руками, — это на дереве растет, и его собирают и всем дарят…
Разумеется, ввязался и прокурор. Он попросил Алешу еще раз описать, как это все
было, и несколько раз настаивал,
спрашивая: точно ли подсудимый, бия себя в грудь, как бы на что-то указывал? Может
быть, просто бил себя кулаком по груди?