Неточные совпадения
Рассказывали, что молодая супруга выказала при том несравненно более благородства и возвышенности, нежели Федор Павлович, который, как известно теперь, подтибрил у нее тогда же, разом, все ее денежки,
до двадцати пяти тысяч, только что она их получила, так что тысячки
эти с тех пор решительно как бы канули для нее в воду.
Подробностей не знаю, но слышал лишь то, что будто воспитанницу, кроткую, незлобивую и безответную, раз сняли с петли, которую она привесила на гвозде в чулане, —
до того тяжело было ей переносить своенравие и вечные попреки
этой, по-видимому не злой, старухи, но бывшей лишь нестерпимейшею самодуркой от праздности.
Григорий снес
эту пощечину как преданный раб, не сгрубил ни слова, и когда провожал старую барыню
до кареты, то, поклонившись ей в пояс, внушительно произнес, что ей «за сирот Бог заплатит».
Случилось так, что и генеральша скоро после того умерла, но выговорив, однако, в завещании обоим малюткам по тысяче рублей каждому «на их обучение, и чтобы все
эти деньги были на них истрачены непременно, но с тем, чтобы хватило вплоть
до совершеннолетия, потому что слишком довольно и такой подачки для этаких детей, а если кому угодно, то пусть сам раскошеливается», и проч., и проч.
Статейки
эти, говорят, были так всегда любопытно и пикантно составлены, что быстро пошли в ход, и уж в
этом одном молодой человек оказал все свое практическое и умственное превосходство над тою многочисленною, вечно нуждающеюся и несчастною частью нашей учащейся молодежи обоего пола, которая в столицах, по обыкновению, с утра
до ночи обивает пороги разных газет и журналов, не умея ничего лучше выдумать, кроме вечного повторения одной и той же просьбы о переводах с французского или о переписке.
Пить вино и развратничать он не любит, а между тем старик и обойтись без него не может,
до того ужились!»
Это была правда; молодой человек имел даже видимое влияние на старика; тот почти начал его иногда как будто слушаться, хотя был чрезвычайно и даже злобно подчас своенравен; даже вести себя начал иногда приличнее…
Только впоследствии объяснилось, что Иван Федорович приезжал отчасти по просьбе и по делам своего старшего брата, Дмитрия Федоровича, которого в первый раз отроду узнал и увидал тоже почти в
это же самое время, в
этот самый приезд, но с которым, однако же, по одному важному случаю, касавшемуся более Дмитрия Федоровича, вступил еще
до приезда своего из Москвы в переписку.
Мало того, в
этом смысле он
до того дошел, что его никто не мог ни удивить, ни испугать, и
это даже в самой ранней своей молодости.
Очутившись в доме своего благодетеля и воспитателя, Ефима Петровича Поленова, он
до того привязал к себе всех в
этом семействе, что его решительно считали там как бы за родное дитя.
Была в нем одна лишь черта, которая во всех классах гимназии, начиная с низшего и даже
до высших, возбуждала в его товарищах постоянное желание подтрунить над ним, но не из злобной насмешки, а потому, что
это было им весело.
Этот искус,
эту страшную школу жизни обрекающий себя принимает добровольно в надежде после долгого искуса победить себя, овладеть собою
до того, чтобы мог наконец достичь, чрез послушание всей жизни, уже совершенной свободы, то есть свободы от самого себя, избегнуть участи тех, которые всю жизнь прожили, а себя в себе не нашли.
Конечно, все
это лишь древняя легенда, но вот и недавняя быль: один из наших современных иноков спасался на Афоне, и вдруг старец его повелел ему оставить Афон, который он излюбил как святыню, как тихое пристанище,
до глубины души своей, и идти сначала в Иерусалим на поклонение святым местам, а потом обратно в Россию, на север, в Сибирь: «Там тебе место, а не здесь».
Ему все казалось почему-то, что Иван чем-то занят, чем-то внутренним и важным, что он стремится к какой-то цели, может быть очень трудной, так что ему не
до него, и что вот
это и есть та единственная причина, почему он смотрит на Алешу рассеянно.
А что
до Дидерота, так я
этого «рече безумца» раз двадцать от здешних же помещиков еще в молодых летах моих слышал, как у них проживал; от вашей тетеньки, Петр Александрович, Мавры Фоминишны тоже, между прочим, слышал.
И ведь знает человек, что никто не обидел его, а что он сам себе обиду навыдумал и налгал для красы, сам преувеличил, чтобы картину создать, к слову привязался и из горошинки сделал гору, — знает сам
это, а все-таки самый первый обижается, обижается
до приятности,
до ощущения большого удовольствия, а тем самым доходит и
до вражды истинной…
Послушайте, вы целитель, вы знаток души человеческой; я, конечно, не смею претендовать на то, чтобы вы мне совершенно верили, но уверяю вас самым великим словом, что я не из легкомыслия теперь говорю, что мысль
эта о будущей загробной жизни
до страдания волнует меня,
до ужаса и испуга…
— Опытом деятельной любви. Постарайтесь любить ваших ближних деятельно и неустанно. По мере того как будете преуспевать в любви, будете убеждаться и в бытии Бога, и в бессмертии души вашей. Если же дойдете
до полного самоотвержения в любви к ближнему, тогда уж несомненно уверуете, и никакое сомнение даже и не возможет зайти в вашу душу.
Это испытано,
это точно.
В мечтах я нередко, говорит, доходил
до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно пошел бы на крест за людей, если б
это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта.
Дело в том, что он и прежде с Иваном Федоровичем несколько пикировался в познаниях и некоторую небрежность его к себе хладнокровно не выносил: «
До сих пор, по крайней мере, стоял на высоте всего, что есть передового в Европе, а
это новое поколение решительно нас игнорирует», — думал он про себя.
— Совершенно обратно изволите понимать! — строго проговорил отец Паисий, — не церковь обращается в государство, поймите
это. То Рим и его мечта. То третье диаволово искушение! А, напротив, государство обращается в церковь, восходит
до церкви и становится церковью на всей земле, что совершенно уже противоположно и ультрамонтанству, и Риму, и вашему толкованию, и есть лишь великое предназначение православия на земле. От Востока звезда сия воссияет.
Весь
этот разговор взволновал его
до основания.
Но и
этого мало, он закончил утверждением, что для каждого частного лица, например как бы мы теперь, не верующего ни в Бога, ни в бессмертие свое, нравственный закон природы должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему, религиозному, и что эгоизм даже
до злодейства не только должен быть дозволен человеку, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли не благороднейшим исходом в его положении.
Есть у старых лгунов, всю жизнь свою проактерствовавших, минуты, когда они
до того зарисуются, что уже воистину дрожат и плачут от волнения, несмотря на то, что даже в
это самое мгновение (или секунду только спустя) могли бы сами шепнуть себе: «Ведь ты лжешь, старый бесстыдник, ведь ты актер и теперь, несмотря на весь твой „святой“ гнев и „святую“ минуту гнева».
Но вся
эта дошедшая
до безобразия сцена прекратилась самым неожиданным образом.
— Нет, Миша, нет, если только
это, так ты меня ободрил.
До того не дойдет.
— А чего ты весь трясешься? Знаешь ты штуку? Пусть он и честный человек, Митенька-то (он глуп, но честен); но он — сладострастник. Вот его определение и вся внутренняя суть.
Это отец ему передал свое подлое сладострастие. Ведь я только на тебя, Алеша, дивлюсь: как
это ты девственник? Ведь и ты Карамазов! Ведь в вашем семействе сладострастие
до воспаления доведено. Ну вот
эти три сладострастника друг за другом теперь и следят… с ножами за сапогом. Состукнулись трое лбами, а ты, пожалуй, четвертый.
— Ах, Миша, ведь
это, пожалуй, как есть все и сбудется,
до последнего даже слова! — вскричал вдруг Алеша, не удержавшись и весело усмехаясь.
Сокровеннейшее ощущение его в
этот миг можно было бы выразить такими словами: «Ведь уж теперь себя не реабилитируешь, так давай-ка я им еще наплюю
до бесстыдства: не стыжусь, дескать, вас, да и только!» Кучеру он велел подождать, а сам скорыми шагами воротился в монастырь и прямо к игумену.
Увидя
это, Григорий был
до того убит, что не только молчал вплоть
до самого дня крещения, но и нарочно уходил молчать в сад.
— Поскорей… Гм. Не торопись, Алеша: ты торопишься и беспокоишься. Теперь спешить нечего. Теперь мир на новую улицу вышел. Эх, Алеша, жаль, что ты
до восторга не додумывался! А впрочем, что ж я ему говорю?
Это ты-то не додумывался! Что ж я, балбесина, говорю...
Не понимал я тогда ничего: я, брат,
до самого сюда приезда, и даже
до самых последних теперешних дней, и даже, может быть,
до сегодня, не понимал ничего об
этих всех наших с отцом денежных пререканиях.
Все
это я потом узнал
до черты.
Я тебе прямо скажу:
эта мысль, мысль фаланги,
до такой степени захватила мне сердце, что оно чуть не истекло от одного томления.
Веришь ли, никогда
этого у меня ни с какой не бывало, ни с единою женщиной, чтобы в этакую минуту я на нее глядел с ненавистью, — и вот крест кладу: я на
эту глядел тогда секунды три или пять со страшною ненавистью, — с тою самою ненавистью, от которой
до любви,
до безумнейшей любви — один волосок!
Пронзило
это письмо меня
до сегодня, и разве мне теперь легко, разве мне сегодня легко?
Даже вьельфильки, и в тех иногда отыщешь такое, что только диву дашься на прочих дураков, как
это ей состариться дали и
до сих пор не заметили!
Никогда, бывало, ее не ласкаю, а вдруг, как минутка-то наступит, — вдруг пред нею так весь и рассыплюсь, на коленях ползаю, ножки целую и доведу ее всегда, всегда, — помню
это как вот сейчас, —
до этакого маленького такого смешка, рассыпчатого, звонкого, не громкого, нервного, особенного.
— Спасибо хоть за
это, — усмехнулся Иван. — Знай, что я его всегда защищу. Но в желаниях моих я оставляю за собою в данном случае полный простор.
До свидания завтра. Не осуждай и не смотри на меня как на злодея, — прибавил он с улыбкою.
Оказались тоже и другие люди,
до которых все
это касалось и, может быть, гораздо более, чем могло казаться Алеше прежде.
Это была довольно высокого роста женщина, несколько пониже, однако, Катерины Ивановны (та была уже совсем высокого роста), полная, с мягкими, как бы неслышными даже движениями тела, как бы тоже изнеженными
до какой-то особенной слащавой выделки, как и голос ее.
От города
до монастыря было не более версты с небольшим. Алеша спешно пошел по пустынной в
этот час дороге. Почти уже стала ночь, в тридцати шагах трудно уже было различать предметы. На половине дороги приходился перекресток. На перекрестке, под уединенною ракитой, завиделась какая-то фигура. Только что Алеша вступил на перекресток, как фигура сорвалась с места, бросилась на него и неистовым голосом прокричала...
Но я не могу больше жить, если не скажу вам того, что родилось в моем сердце, а
этого никто, кроме нас двоих, не должен
до времени знать.
Так вот я теперь и подкапливаю все побольше да побольше для одного себя-с, милый сын мой Алексей Федорович, было бы вам известно, потому что я в скверне моей
до конца хочу прожить, было бы вам
это известно.
— Засади я его, подлеца, она услышит, что я его засадил, и тотчас к нему побежит. А услышит если сегодня, что тот меня
до полусмерти, слабого старика, избил, так, пожалуй, бросит его, да ко мне придет навестить… Вот ведь мы какими характерами одарены — только чтобы насупротив делать. Я ее насквозь знаю! А что, коньячку не выпьешь? Возьми-ка кофейку холодненького, да я тебе и прилью четверть рюмочки, хорошо
это, брат, для вкуса.
Я слышала все
до подробности о том, что было у ней вчера… и обо всех
этих ужасах с
этою… тварью.
До самого последнего времени
это казалось Алеше чудовищным, хотя и беспокоило его очень.
Кроме всего
этого, Алеша несомненно верил
до самого вчерашнего вечера, что Катерина Ивановна сама
до страсти и упорно любит брата его Дмитрия, — но лишь
до вчерашнего вечера верил.
— Я не забыла
этого, — приостановилась вдруг Катерина Ивановна, — и почему вы так враждебны ко мне в такую минуту, Катерина Осиповна? — с горьким, горячим упреком произнесла она. — Что я сказала, то я и подтверждаю. Мне необходимо мнение его, мало того: мне надо решение его! Что он скажет, так и будет — вот
до какой степени, напротив, я жажду ваших слов, Алексей Федорович… Но что с вами?
В
этом ваше спасение, а главное, для вашего мальчика — и знаете, поскорее бы,
до зимы бы,
до холодов, и написали бы нам оттуда, и остались бы мы братьями…
Я вот теперь все думаю: чем
это он так вдруг обиделся и деньги растоптал, потому что, уверяю вас, он
до самого последнего мгновения не знал, что растопчет их.