Неточные совпадения
Не
то чтоб
уж я его приравнивал к актеру на театре: сохрани боже,
тем более что сам его уважаю.
Но сцена вдруг переменяется, и наступает какой-то «Праздник жизни», на котором поют даже насекомые, является черепаха с какими-то латинскими сакраментальными словами, и даже, если припомню, пропел о чем-то один минерал,
то есть предмет
уже вовсе неодушевленный.
И, наконец,
уже в самой последней сцене вдруг появляется Вавилонская башня, и какие-то атлеты ее наконец достраивают с песней новой надежды, и когда
уже достраивают до самого верху,
то обладатель, положим хоть Олимпа, убегает в комическом виде, а догадавшееся человечество, завладев его местом, тотчас же начинает новую жизнь с новым проникновением вещей.
А если говорить всю правду,
то настоящею причиной перемены карьеры было еще прежнее и снова возобновившееся деликатнейшее предложение ему от Варвары Петровны Ставрогиной, супруги генерал-лейтенанта и значительной богачки, принять на себя воспитание и всё умственное развитие ее единственного сына, в качестве высшего педагога и друга, не говоря
уже о блистательном вознаграждении.
Первою супругой его была одна легкомысленная девица из нашей губернии, на которой он женился в самой первой и еще безрассудной своей молодости, и, кажется, вынес с этою, привлекательною впрочем, особой много горя, за недостатком средств к ее содержанию и, сверх
того, по другим, отчасти
уже деликатным причинам.
К
тому же всегда возможно было, в тиши кабинета и
уже не отвлекаясь огромностью университетских занятий, посвятить себя делу науки и обогатить отечественную словесность глубочайшими исследованиями.
Но она ничего не забывала, а он забывал иногда слишком
уж скоро и, ободренный ее же спокойствием, нередко в
тот же день смеялся и школьничал за шампанским, если приходили приятели.
Когда Степан Трофимович,
уже десять лет спустя, передавал мне эту грустную повесть шепотом, заперев сначала двери,
то клялся мне, что он до
того остолбенел тогда на месте, что не слышал и не видел, как Варвара Петровна исчезла.
Тот ему первым словом: «Вы, стало быть, генерал, если так говорите»,
то есть в
том смысле, что
уже хуже генерала он и брани не мог найти.
К
тому же он был явный и не раз
уже наказанный сплетник, и наказанный больно, раз одним офицером, а в другой раз почтенным отцом семейства, помещиком.
Та с жаром приняла его, но он и тут постыдно обманул ее ожидания: просидел всего пять минут, молча, тупо уставившись в землю и глупо улыбаясь, и вдруг, не дослушав ее и на самом интересном месте разговора, встал, поклонился как-то боком, косолапо, застыдился в прах, кстати
уж задел и грохнул об пол ее дорогой наборный рабочий столик, разбил его и вышел, едва живой от позора.
Если
уж очень становилось скучно,
то жидок Лямшин (маленький почтамтский чиновник), мастер на фортепиано, садился играть, а в антрактах представлял свинью, грозу, роды с первым криком ребенка и пр., и пр.; для
того только и приглашался.
Если
уж очень подпивали, — а это случалось, хотя и не часто, —
то приходили в восторг, и даже раз хором, под аккомпанемент Лямшина, пропели «Марсельезу», только не знаю, хорошо ли вышло.
Все они, и вы вместе с ними, просмотрели русский народ сквозь пальцы, а Белинский особенно;
уж из
того самого письма его к Гоголю это видно.
Вы мало
того что просмотрели народ, — вы с омерзительным презрением к нему относились,
уж по
тому одному, что под народом вы воображали себе один только французский народ, да и
то одних парижан, и стыдились, что русский народ не таков.
Обыкновенно, проговорив подобный монолог (а с ним это часто случалось), Шатов схватывал свой картуз и бросался к дверям, в полной уверенности, что
уж теперь всё кончено и что он совершенно и навеки порвал свои дружеские отношения к Степану Трофимовичу. Но
тот всегда успевал остановить его вовремя.
Мальчику было тогда лет восемь, а легкомысленный генерал Ставрогин, отец его, жил в
то время
уже в разлуке с его мамашей, так что ребенок возрос под одним только ее попечением.
Степан Трофимович сумел дотронуться в сердце своего друга до глубочайших струн и вызвать в нем первое, еще неопределенное ощущение
той вековечной, священной тоски, которую иная избранная душа, раз вкусив и познав,
уже не променяет потом никогда на дешевое удовлетворение.
Поразило меня тоже его лицо: волосы его были что-то
уж очень черны, светлые глаза его что-то
уж очень спокойны и ясны, цвет лица что-то
уж очень нежен и бел, румянец что-то
уж слишком ярок и чист, зубы как жемчужины, губы как коралловые, — казалось бы, писаный красавец, а в
то же время как будто и отвратителен.
Даже Степана Трофимовича отдалила от себя, позволив ему нанимать квартиру в другом доме (о чем
тот давно
уже приставал к ней сам под разными предлогами).
До последнего случая он ни разу ни с кем не поссорился и никого не оскорбил, а
уж вежлив был так, как кавалер с модной картинки, если бы только
тот мог заговорить.
Он
уже и кроме
того завел несколько знакомств в этом третьестепенном слое нашего общества и даже еще ниже, — но
уж такую имел наклонность.
—
Уж не знаю, каким это манером узнали-с, а когда я вышла и
уж весь проулок прошла, слышу, они меня догоняют без картуза-с: «Ты, говорят, Агафьюшка, если, по отчаянии, прикажут тебе: “Скажи, дескать, своему барину, что он умней во всем городе”, так ты им тотчас на
то не забудь: “Сами оченно хорошо про
то знаем-с и вам
того же самого желаем-с…”»
Когда, к весне, Nicolas совсем
уже выздоровел и, без всякого возражения, согласился на предложение мамаши съездить в Италию,
то она же и упросила его сделать всем у нас прощальные визиты и при этом, сколько возможно и где надо, извиниться.
— Ба, ба! что я вижу! — вскричал Nicolas, вдруг заметив на самом видном месте, на столе,
том Консидерана. — Да
уж не фурьерист ли вы? Ведь чего доброго! Так разве это не
тот же перевод с французского? — засмеялся он, стуча пальцами в книгу.
В письме своем Прасковья Ивановна, — с которою Варвара Петровна не видалась и не переписывалась лет
уже восемь, — уведомляла ее, что Николай Всеволодович коротко сошелся с их домом и подружился с Лизой (единственною ее дочерью) и намерен сопровождать их летом в Швейцарию, в Vernex-Montreux, несмотря на
то что в семействе графа К… (весьма влиятельного в Петербурге лица), пребывающего теперь в Париже, принят как родной сын, так что почти живет у графа.
Но еще в Швейцарии почувствовала сердцем своим, что брошенного друга надо по возвращении вознаградить,
тем более что давно
уже сурово с ним обходилась.
О будущей губернаторше (которую ждали у нас только к осени) повторяли, что она хотя, слышно, и гордячка, но зато
уже настоящая аристократка, а не
то что «какая-нибудь наша несчастная Варвара Петровна».
— Так я и знала! Я в Швейцарии еще это предчувствовала! — раздражительно вскричала она. — Теперь вы будете не по шести, а по десяти верст ходить! Вы ужасно опустились, ужасно, уж-жасно! Вы не
то что постарели, вы одряхлели… вы поразили меня, когда я вас увидела давеча, несмотря на ваш красный галстук… quelle idée rouge! [что за дикая выдумка! (фр.)] Продолжайте о фон Лембке, если в самом деле есть что сказать, и кончите когда-нибудь, прошу вас; я устала.
— Довольно, Степан Трофимович, дайте покой; измучилась. Успеем наговориться, особенно про дурное. Вы начинаете брызгаться, когда засмеетесь, это
уже дряхлость какая-то! И как странно вы теперь стали смеяться… Боже, сколько у вас накопилось дурных привычек! Кармазинов к вам не поедет! А тут и без
того всему рады… Вы всего себя теперь обнаружили. Ну довольно, довольно, устала! Можно же, наконец, пощадить человека!
Заметила она, что
тот с Дашей иногда говорит, ну и стала беситься, тут
уж и мне, матушка, житья не стало.
— Про Дашеньку я, покаюсь, — согрешила. Одни только обыкновенные были разговоры, да и
то вслух. Да
уж очень меня, матушка, всё это тогда расстроило. Да и Лиза, видела я, сама же с нею опять сошлась с прежнею лаской…
Давно
уже Варвара Петровна решила раз навсегда, что «Дарьин характер не похож на братнин» (
то есть на характер брата ее, Ивана Шатова), что она тиха и кротка, способна к большому самопожертвованию, отличается преданностию, необыкновенною скромностию, редкою рассудительностию и, главное, благодарностию.
Бедный Степан Трофимович сидел один и ничего не предчувствовал. В грустном раздумье давно
уже поглядывал он в окно, не подойдет ли кто из знакомых. Но никто не хотел подходить. На дворе моросило, становилось холодно; надо было протопить печку; он вздохнул. Вдруг страшное видение предстало его очам: Варвара Петровна в такую погоду и в такой неурочный час к нему! И пешком! Он до
того был поражен, что забыл переменить костюм и принял ее как был, в своей всегдашней розовой ватной фуфайке.
После чего он вытащил портрет своей
уже двадцать лет
тому назад скончавшейся немочки и жалобно начал взывать: «Простишь ли ты меня?» Вообще он был как-то сбит с толку.
И, однако, все эти грубости и неопределенности, всё это было ничто в сравнении с главною его заботой. Эта забота мучила его чрезвычайно, неотступно; от нее он худел и падал духом. Это было нечто такое, чего он
уже более всего стыдился и о чем никак не хотел заговорить даже со мной; напротив, при случае лгал и вилял предо мной, как маленький мальчик; а между
тем сам же посылал за мною ежедневно, двух часов без меня пробыть не мог, нуждаясь во мне, как в воде или в воздухе.
Но всего более досадовал я на него за
то, что он не решался даже пойти сделать необходимый визит приехавшим Дроздовым, для возобновления знакомства, чего, как слышно, они и сами желали, так как спрашивали
уже о нем, о чем и он тосковал каждодневно.
Он стал говорить о городских новостях, о приезде губернаторши «с новыми разговорами», об образовавшейся
уже в клубе оппозиции, о
том, что все кричат о новых идеях и как это ко всем пристало, и пр., и пр.
— Вот верьте или нет, — заключил он под конец неожиданно, — а я убежден, что ему не только
уже известно всё со всеми подробностями о нашемположении, но что он и еще что-нибудь сверх
того знает, что-нибудь такое, чего ни вы, ни я еще не знаем, а может быть, никогда и не узнаем, или узнаем, когда
уже будет поздно, когда
уже нет возврата!..
Когда пошли у нас недавние слухи, что приедет Кармазинов, я, разумеется, ужасно пожелал его увидать и, если возможно, с ним познакомиться. Я знал, что мог бы это сделать чрез Степана Трофимовича; они когда-то были друзьями. И вот вдруг я встречаюсь с ним на перекрестке. Я тотчас узнал его; мне
уже его показали дня три
тому назад, когда он проезжал в коляске с губернаторшей.
Проклятие на эту минуту: я, кажется, оробел и смотрел подобострастно! Он мигом всё это заметил и, конечно, тотчас же всё узнал,
то есть узнал, что мне
уже известно, кто он такой, что я его читал и благоговел пред ним с самого детства, что я теперь оробел и смотрю подобострастно. Он улыбнулся, кивнул еще раз головой и пошел прямо, как я указал ему. Не знаю, для чего я поворотил за ним назад; не знаю, для чего я пробежал подле него десять шагов. Он вдруг опять остановился.
— Не беспокойтесь, я сам, — очаровательно проговорил он,
то есть когда
уже вполне заметил, что я не подниму ему ридикюль, поднял его, как будто предупреждая меня, кивнул еще раз головой и отправился своею дорогой, оставив меня в дураках.
И до
того кричит теперь об notre sainte Russie разные вещи, что я давно
уже приписываю этот перелом в его организме — иначе назвать не хочу — какому-нибудь сильному семейному потрясению и именно неудачной его женитьбе.
— Это всё оттого они так угрюмы сегодня, — ввернул вдруг Липутин, совсем
уже выходя из комнаты и, так сказать, налету, — оттого, что с капитаном Лебядкиным шум у них давеча вышел из-за сестрицы. Капитан Лебядкин ежедневно свою прекрасную сестрицу, помешанную, нагайкой стегает, настоящей казацкой-с, по утрам и по вечерам. Так Алексей Нилыч в
том же доме флигель даже заняли, чтобы не участвовать. Ну-с, до свиданья.
— Ах, как жаль! — воскликнул Липутин с ясною улыбкой. — А
то бы я вас, Степан Трофимович, еще одним анекдотцем насмешил-с. Даже и шел с
тем намерением, чтобы сообщить, хотя вы, впрочем, наверно
уж и сами слышали. Ну, да
уж в другой раз, Алексей Нилыч так торопятся… До свиданья-с. С Варварой Петровной анекдотик-то вышел, насмешила она меня третьего дня, нарочно за мной посылала, просто умора. До свиданья-с.
— Только сделайте одолжение, присядьте
уж и сами, а
то что же я буду сидеть, а вы в таком волнении будете передо мною… бегать. Нескладно выйдет-с.
Тут
уж совершенно замялись, так что даже переждали полную минутку, и вдруг покраснели. Я перепугался. Начинают опять не
то чтобы трогательным, к ним это нейдет, а таким внушительным очень тоном...
— Нет, заметьте, заметьте, — подхватил Липутин, как бы и не слыхав Степана Трофимовича, — каково же должно быть волнение и беспокойство, когда с таким вопросом обращаются с такой высоты к такому человеку, как я, да еще снисходят до
того, что сами просят секрета. Это что же-с?
Уж не получили ли известий каких-нибудь о Николае Всеволодовиче неожиданных?
Заметьте при этом, что если
уж Алексею Нилычу могло показаться нечто странное,
то что же на самом-то деле может оказаться, а?
А вы вот не поверите, Степан Трофимович, чего
уж, кажется-с, капитан Лебядкин, ведь
уж, кажется, глуп как…
то есть стыдно только сказать как глуп; есть такое одно русское сравнение, означающее степень; а ведь и он себя от Николая Всеволодовича обиженным почитает, хотя и преклоняется пред его остроумием: «Поражен, говорит, этим человеком: премудрый змий» (собственные слова).