Неточные совпадения
Способный от природы мальчик в три года прошел латынскую грамматику и синтаксис и начал было разбирать Корнелия Непота, но отец решил, что довольно и
того, что он знал, что
уж и эти познания дают ему огромное преимущество над старым поколением и что, наконец, дальнейшие занятия могут, пожалуй, повредить службе в присутственных местах.
— Эх, ты! Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут —
уж это ты мне поверь! Вот, например, — продолжал он, указывая на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия,
тот напишет. И ты не напишешь натурально! Стало быть, староста твой
уж потому бестия, что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал слово к слову: «Водворить на место жительства».
— Я
уж тебе сказал, хоть бы за
то, что он вместе со мной рос и учился.
Потом
уж он не осиливал и первого
тома, а большую часть свободного времени проводил, положив локоть на стол, а на локоть голову; иногда вместо локтя употреблял
ту книгу, которую Штольц навязывал ему прочесть.
Так совершил свое учебное поприще Обломов.
То число, в которое он выслушал последнюю лекцию, и было геркулесовыми столпами его учености. Начальник заведения подписью своею на аттестате, как прежде учитель ногтем на книге, провел черту, за которую герой наш не считал
уже нужным простирать свои ученые стремления.
Захару было за пятьдесят лет. Он был
уже не прямой потомок
тех русских Калебов, [Калеб — герой романа английского писателя Уильяма Годвина (1756–1836) «Калеб Вильямс» — слуга, поклоняющийся своему господину.] рыцарей лакейской, без страха и упрека, исполненных преданности к господам до самозабвения, которые отличались всеми добродетелями и не имели никаких пороков.
Сразу он никогда не подымает с пола платка или другой какой-нибудь вещи, а нагнется всегда раза три, как будто ловит ее, и
уж разве в четвертый поднимет, и
то еще иногда уронит опять.
В первых двух случаях еще можно было спорить с ним, но когда он, в крайности, вооружался последним аргументом,
то уже всякое противоречие было бесполезно, и он оставался правым без апелляции.
Если ему велят вычистить, вымыть какую-нибудь вещь или отнести
то, принести это, он, по обыкновению, с ворчаньем исполнял приказание; но если б кто захотел, чтоб он потом делал
то же самое постоянно сам,
то этого
уже достигнуть было невозможно.
Илья Ильич знал
уже одно необъятное достоинство Захара — преданность к себе, и привык к ней, считая также, с своей стороны, что это не может и не должно быть иначе; привыкши же к достоинству однажды навсегда, он
уже не наслаждался им, а между
тем не мог, и при своем равнодушии к всему, сносить терпеливо бесчисленных мелких недостатков Захара.
Если Захар, питая в глубине души к барину преданность, свойственную старинным слугам, разнился от них современными недостатками,
то и Илья Ильич, с своей стороны, ценя внутренне преданность его, не имел
уже к нему
того дружеского, почти родственного расположения, какое питали прежние господа к слугам своим. Он позволял себе иногда крупно браниться с Захаром.
Тут мелькнула у него соблазнительная мысль о будущих фруктах до
того живо, что он вдруг перенесся на несколько лет вперед в деревню, когда
уж имение устроено по его плану и когда он живет там безвыездно.
«
Уж не Тарантьев ли взял? — подумал нерешительно Илья Ильич. — Да нет,
тот бы и мелочь взял».
Но на самом-то деле эти два несчастья,
то есть зловещее письмо старосты и переезд на новую квартиру, перестали тревожить Обломова и поступали
уже только в ряд беспокойных воспоминаний.
Мысль о переезде тревожила его несколько более. Это было свежее, позднейшее несчастье; но в успокоительном духе Обломова и для этого факта наступала
уже история. Хотя он смутно и предвидел неизбежность переезда,
тем более, что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на неделю, и вот
уже выиграна целая неделя спокойствия!
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не
то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» —
уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
А между
тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть, теперь
уже умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой.
В ноябре начинается снег и мороз, который к Крещенью усиливается до
того, что крестьянин, выйдя на минуту из избы, воротится непременно с инеем на бороде; а в феврале чуткий нос
уж чувствует в воздухе мягкое веянье близкой весны.
Они знали, что в восьмидесяти верстах от них была «губерния»,
то есть губернский город, но редкие езжали туда; потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее
уже начинался для них, как для древних, темный мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось
той рыбой, которая держит на себе землю.
Между
тем жара начала понемногу спадать; в природе стало все поживее; солнце
уже подвинулось к лесу.
А солнце
уж опускалось за лес; оно бросало несколько чуть-чуть теплых лучей, которые прорезывались огненной полосой через весь лес, ярко обливая золотом верхушки сосен. Потом лучи гасли один за другим; последний луч оставался долго; он, как тонкая игла, вонзился в чащу ветвей; но и
тот потух.
Няня между
тем уж рисует другую картину воображению ребенка.
Может быть, когда дитя еще едва выговаривало слова, а может быть, еще вовсе не выговаривало, даже не ходило, а только смотрело на все
тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые называют тупым, оно
уж видело и угадывало значение и связь явлений окружающей его сферы, да только не признавалось в этом ни себе, ни другим.
Только лишь поставят на ноги молодца,
то есть когда нянька станет ему не нужна, как в сердце матери закрадывается
уже тайное желание приискать ему подругу — тоже поздоровее, порумянее.
Потом
уже начинались повторения: рождение детей, обряды, пиры, пока похороны не изменят декорации; но ненадолго: одни лица уступают место другим, дети становятся юношами и вместе с
тем женихами, женятся, производят подобных себе — и так жизнь по этой программе тянется беспрерывной однообразною тканью, незаметно обрываясь у самой могилы.
Кто-то напомнил ему, что вот кстати бы
уж и ворота исправить, и крыльцо починить, а
то, дескать, сквозь ступеньки не только кошки, и свиньи пролезают в подвал.
Наконец даже дошло до
того, что на мостик настлали три новые доски, тотчас же, как только Антип свалился с него, с лошадью и с бочкой, в канаву. Он еще не успел выздороветь от ушиба, а
уж мостик отделан был заново.
От этого и диван в гостиной давным-давно весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Ивановича только называется кожаным, а в самом-то деле оно — не
то мочальное, не
то веревочное: кожи-то осталось только на спинке один клочок, а остальная
уж пять лет как развалилась в куски и слезла; оттого же, может быть, и ворота все кривы, и крыльцо шатается. Но заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством.
— Кто ж бы это гость? — скажет хозяйка. —
Уж не Настасья ли Фаддеевна? Ах, дай-то Господи! Да нет; она ближе праздника не будет. То-то бы радости! То-то бы обнялись да наплакались с ней вдвоем! И к заутрене и к обедне бы вместе… Да куда мне за ней! Я даром что моложе, а не выстоять мне столько!
Времена Простаковых и Скотининых миновались давно. Пословица: ученье свет, а неученье
тьма, бродила
уже по селам и деревням вместе с книгами, развозимыми букинистами.
Старики понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду. Они видели, что
уж все начали выходить в люди,
то есть приобретать чины, кресты и деньги не иначе, как только путем ученья; что старым подьячим, заторелым на службе дельцам, состаревшимся в давнишних привычках, кавычках и крючках, приходилось плохо.
Захар, как, бывало, нянька, натягивает ему чулки, надевает башмаки, а Илюша,
уже четырнадцатилетний мальчик, только и знает, что подставляет ему лежа
то ту,
то другую ногу; а чуть что покажется ему не так,
то он поддаст Захарке ногой в нос.
— Да не знаю как; может, приду, а
то так…
уж прощайте!
— Коли ругается, так лучше, — продолжал
тот, — чем пуще ругается,
тем лучше: по крайности, не прибьет, коли ругается. А вот как я жил у одного: ты еще не знаешь — за что, а
уж он, смотришь, за волосы держит тебя.
Он считал себя счастливым
уже и
тем, что мог держаться на одной высоте и, скача на коньке чувства, не проскакать тонкой черты, отделяющей мир чувства от мира лжи и сентиментальности, мир истины от мира смешного, или, скача обратно, не заскакать на песчаную, сухую почву жесткости, умничанья, недоверия, мелочи, оскопления сердца.
Как такой человек мог быть близок Обломову, в котором каждая черта, каждый шаг, все существование было вопиющим протестом против жизни Штольца? Это, кажется,
уже решенный вопрос, что противоположные крайности, если не служат поводом к симпатии, как думали прежде,
то никак не препятствуют ей.
Кто только случайно и умышленно заглядывал в эту светлую, детскую душу — будь он мрачен, зол, — он
уже не мог отказать ему во взаимности или, если обстоятельства мешали сближению,
то хоть в доброй и прочной памяти.
Потом иду в ванну или в реку купаться, возвращаюсь — балкон
уже отворен; жена в блузе, в легком чепчике, который чуть-чуть держится,
того и гляди слетит с головы…
— Ты сказал давеча, что у меня лицо не совсем свежо, измято, — продолжал Обломов, — да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а от
того, что двенадцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не хотелось
уж мне просыпаться больше.
Он боязливо обернулся к Штольцу, — его
уже не было, взглянул на Ольгу и встретил устремленный на него все
тот же любопытный взгляд.
— А я в самом деле пела тогда, как давно не пела, даже, кажется, никогда… Не просите меня петь, я не спою
уж больше так… Постойте, еще одно спою… — сказала она, и в
ту же минуту лицо ее будто вспыхнуло, глаза загорелись, она опустилась на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела.
Уж оно началось: только лишь она запела, Обломов — не
тот…
Между
тем уж он переехал на дачу и дня три пускался все один по кочкам, через болото, в лес или уходил в деревню и праздно сидел у крестьянских ворот, глядя, как бегают ребятишки, телята, как утки полощутся в пруде.
Он вырвал у ней поднос, разронял стаканы и
уже с
тех пор не мог простить ей этого.
От прежнего промаха ему было только страшно и стыдно, а теперь тяжело, неловко, холодно, уныло на сердце, как в сырую, дождливую погоду. Он дал ей понять, что догадался о ее любви к нему, да еще, может быть, догадался невпопад. Это
уже в самом деле была обида, едва ли исправимая. Да если и впопад,
то как неуклюже! Он просто фат.
Многое, что не досказано, к чему можно бы подойти с лукавым вопросом, было между ними решено без слов, без объяснений, Бог знает как, но воротиться к
тому уже нельзя.
— Я
уж прошел
то место, где она должна быть, и впереди больше ничего нет.
С
тех пор не было внезапных перемен в Ольге. Она была ровна, покойна с теткой, в обществе, но жила и чувствовала жизнь только с Обломовым. Она
уже никого не спрашивала, что ей делать, как поступить, не ссылалась мысленно на авторитет Сонечки.
Но беззаботность отлетела от него с
той минуты, как она в первый раз пела ему. Он
уже жил не прежней жизнью, когда ему все равно было, лежать ли на спине и смотреть в стену, сидит ли у него Алексеев или он сам сидит у Ивана Герасимовича, в
те дни, когда он не ждал никого и ничего ни от дня, ни от ночи.
— Верьте же мне, — заключила она, — как я вам верю, и не сомневайтесь, не тревожьте пустыми сомнениями этого счастья, а
то оно улетит. Что я раз назвала своим,
того уже не отдам назад, разве отнимут. Я это знаю, нужды нет, что я молода, но… Знаете ли, — сказала она с уверенностью в голосе, — в месяц, с
тех пор, как знаю вас, я много передумала и испытала, как будто прочла большую книгу, так, про себя, понемногу… Не сомневайтесь же…