Неточные совпадения
А если говорить всю правду, то настоящею причиной перемены карьеры
было еще прежнее и снова возобновившееся деликатнейшее предложение ему от Варвары Петровны Ставрогиной, супруги генерал-лейтенанта и значительной богачки, принять на себя воспитание и всё умственное развитие ее единственного сына, в качестве высшего педагога и
друга,
не говоря уже о блистательном вознаграждении.
Есть дружбы странные: оба
друга один
другого почти съесть хотят, всю жизнь так живут, а между тем расстаться
не могут. Расстаться даже никак нельзя: раскапризившийся и разорвавший связь
друг первый же заболеет и, пожалуй, умрет, если это случится. Я положительно знаю, что Степан Трофимович несколько раз, и иногда после самых интимных излияний глаз на глаз с Варварой Петровной, по уходе ее вдруг вскакивал с дивана и начинал колотить кулаками в стену.
Никого
других не было, но Степана Трофимовича Варвара Петровна пригласила и выставила.
Но, несмотря на мечту о галлюцинации, он каждый день, всю свою жизнь, как бы ждал продолжения и, так сказать, развязки этого события. Он
не верил, что оно так и кончилось! А если так, то странно же он должен
был иногда поглядывать на своего
друга.
На
другой день случай
был обличен в печати, и начала собираться коллективная подписка против «безобразного поступка» Варвары Петровны,
не захотевшей тотчас же прогнать генерала.
К тому же он
был явный и
не раз уже наказанный сплетник, и наказанный больно, раз одним офицером, а в
другой раз почтенным отцом семейства, помещиком.
Меня тогда еще
не было, а в истинном
друге он постоянно нуждался.
Ответы
не замедлили; скоро
было получено роковое известие, что принц Гарри имел почти разом две дуэли, кругом
был виноват в обеих, убил одного из своих противников наповал, а
другого искалечил и вследствие таковых деяний
был отдан под суд.
Алеша и полковник еще
не успели ничего понять, да им и
не видно
было и до конца казалось, что те шепчутся; а между тем отчаянное лицо старика их тревожило. Они смотрели выпуча глаза
друг на
друга,
не зная, броситься ли им на помощь, как
было условлено, или еще подождать. Nicolas заметил, может
быть, это и притиснул ухо побольнее.
— En un mot, я только ведь хотел сказать, что это один из тех начинающих в сорок лет администраторов, которые до сорока лет прозябают в ничтожестве и потом вдруг выходят в люди посредством внезапно приобретенной супруги или каким-нибудь
другим,
не менее отчаянным средством… То
есть он теперь уехал… то
есть я хочу сказать, что про меня тотчас же нашептали в оба уха, что я развратитель молодежи и рассадник губернского атеизма… Он тотчас же начал справляться.
— От Лизаветы, по гордости и по строптивости ее, я ничего
не добилась, — заключила Прасковья Ивановна, — но видела своими глазами, что у ней с Николаем Всеволодовичем что-то произошло.
Не знаю причин, но, кажется, придется вам,
друг мой Варвара Петровна, спросить о причинах вашу Дарью Павловну. По-моему, так Лиза
была обижена. Рада-радешенька, что привезла вам наконец вашу фаворитку и сдаю с рук на руки: с плеч долой.
Он станет на тебя жаловаться, он клеветать на тебя начнет, шептаться
будет о тебе с первым встречным,
будет ныть, вечно ныть; письма тебе
будет писать из одной комнаты в
другую, в день по два письма, но без тебя все-таки
не проживет, а в этом и главное.
Но, странное дело, он
не только
не любопытствовал и
не расспрашивал о Степане Трофимовиче, а, напротив, сам еще прервал меня, когда я стал
было извиняться, что
не зашел к нему раньше, и тотчас же перескочил на
другой предмет.
— Заметьте эту раздражительную фразу в конце о формальности. Бедная, бедная,
друг всей моей жизни! Признаюсь, это внезапноерешение судьбы меня точно придавило… Я, признаюсь, всё еще надеялся, а теперь tout est dit, [всё решено (фр.).] я уж знаю, что кончено; c’est terrible. [это ужасно (фр.).] О, кабы
не было совсем этого воскресенья, а всё по-старому: вы бы ходили, а я бы тут…
— На эти дела вы бы выбрали
другого, а я вам вовсе
не годен
буду, — проговорил он наконец, как-то ужасно странно понизив голос, почти шепотом.
Утром, как уже известно читателю, я обязан
был сопровождать моего
друга к Варваре Петровне, по ее собственному назначению, а в три часа пополудни я уже должен
был быть у Лизаветы Николаевны, чтобы рассказать ей — я сам
не знал о чем, и способствовать ей — сам
не знал в чем.
— Где вы живете? Неужели никто, наконец,
не знает, где она живет? — снова нетерпеливо оглянулась кругом Варвара Петровна. Но прежней кучки уже
не было; виднелись всё знакомые, светские лица, разглядывавшие сцену, одни с строгим удивлением,
другие с лукавым любопытством и в то же время с невинною жаждой скандальчика, а третьи начинали даже посмеиваться.
Лиза чуть-чуть
было привстала, но тотчас же опять опустилась на место, даже
не обратив должного внимания на взвизг своей матери, но
не от «строптивости характера», а потому что, очевидно, вся
была под властью какого-то
другого могучего впечатления.
Если хотите, тут именно через этот контраст и вышла беда; если бы несчастная
была в
другой обстановке, то, может
быть, и
не дошла бы до такой умоисступленной мечты.
— Это, положим,
не совсем так, но скажите, неужели Nicolas, чтобы погасить эту мечту в этом несчастном организме (для чего Варвара Петровна тут употребила слово «организм», я
не мог понять), неужели он должен
был сам над нею смеяться и с нею обращаться, как
другие чиновники? Неужели вы отвергаете то высокое сострадание, ту благородную дрожь всего организма, с которою Nicolas вдруг строго отвечает Кириллову: «Я
не смеюсь над нею». Высокий, святой ответ!
–…И еще недавно, недавно — о, как я виновата пред Nicolas!.. Вы
не поверите, они измучили меня со всех сторон, все, все, и враги, и людишки, и
друзья;
друзья, может
быть, больше врагов. Когда мне прислали первое презренное анонимное письмо, Петр Степанович, то, вы
не поверите этому, у меня недостало, наконец, презрения, в ответ на всю эту злость… Никогда, никогда
не прощу себе моего малодушия!
Мы со Степаном Трофимовичем,
не без страха за смелость предположения, но обоюдно ободряя
друг друга, остановились наконец на одной мысли: мы решили, что виновником разошедшихся слухов мог
быть один только Петр Степанович, хотя сам он некоторое время спустя, в разговоре с отцом, уверял, что застал уже историю во всех устах, преимущественно в клубе, и совершенно известною до мельчайших подробностей губернаторше и ее супругу.
Были и
другие разговоры, но
не общие, а частные, редкие и почти закрытые, чрезвычайно странные и о существовании которых я упоминаю лишь для предупреждения читателей, единственно ввиду дальнейших событий моего рассказа.
— Je voulais convertir. [Я хотел переубедить (фр.).] Конечно, смейтесь. Cette pauvre тетя, elle entendra de belles choses! [А эта бедная тетя, хорошенькие вещи она услышит! (фр.)] О
друг мой, поверите ли, что я давеча ощутил себя патриотом! Впрочем, я всегда сознавал себя русским… да настоящий русский и
не может
быть иначе, как мы с вами. Il у a là dedans quelque chose d’aveugle et de louche. [Тут скрывается что-то слепое и подозрительное (фр.).]
—
Друг мой, настоящая правда всегда неправдоподобна, знаете ли вы это? Чтобы сделать правду правдоподобнее, нужно непременно подмешать к ней лжи. Люди всегда так и поступали. Может
быть, тут
есть, чего мы
не понимаем. Как вы думаете,
есть тут, чего мы
не понимаем, в этом победоносном визге? Я бы желал, чтобы
было. Я бы желал.
— Хорошо, я больше
не буду, — промолвил Николай Всеволодович. Петр Степанович усмехнулся, стукнул по коленке шляпой, ступил с одной ноги на
другую и принял прежний вид.
Он занят
был совсем
другим и с удивлением осмотрелся, когда вдруг, очнувшись от глубокого раздумья, увидал себя чуть
не на средине нашего длинного, мокрого плашкотного моста.
— Чтобы по приказанию, то этого
не было-с ничьего, а я единственно человеколюбие ваше знамши, всему свету известное. Наши доходишки, сами знаете, либо сена клок, либо вилы в бок. Я вон в пятницу натрескался пирога, как Мартын мыла, да с тех пор день
не ел,
другой погодил, а на третий опять
не ел. Воды в реке сколько хошь, в брюхе карасей развел… Так вот
не будет ли вашей милости от щедрот; а у меня тут как раз неподалеку кума поджидает, только к ней без рублей
не являйся.
Сделана
была только одна прибавка, впрочем очень жестокая, именно: если с первых выстрелов
не произойдет ничего решительного, то сходиться в
другой раз; если
не кончится ничем и в
другой, сходиться в третий.
Веселым его
не находили: «Человек претерпел, человек
не то, что
другие;
есть о чем и задуматься».
Торопливая и слишком обнаженная грубость этих колкостей
была явно преднамеренная. Делался вид, что со Степаном Трофимовичем как будто и нельзя говорить
другим, более тонким языком и понятиями. Степан Трофимович твердо продолжал
не замечать оскорблений. Но сообщаемые события производили на него всё более и более потрясающее впечатление.
И, уж разумеется, союз
не предумышленный и
не выдуманный, а существующий в целом племени сам по себе, без слов и без договору, как нечто нравственно обязательное, и состоящий во взаимной поддержке всех членов этого племени одного
другим всегда, везде и при каких бы то ни
было обстоятельствах.
У Юлии Михайловны, по старому счету,
было двести душ, и, кроме того, с ней являлась большая протекция. С
другой стороны, фон Лембке
был красив, а ей уже за сорок. Замечательно, что он мало-помалу влюбился в нее и в самом деле, по мере того как всё более и более ощущал себя женихом. В день свадьбы утром послал ей стихи. Ей всё это очень нравилось, даже стихи: сорок лет
не шутка. Вскорости он получил известный чин и известный орден, а затем назначен
был в нашу губернию.
Петр Степанович
не то чтобы попросил извинения, а отделался какою-то грубою шуткой, которую в
другой раз можно
было бы принять за новое оскорбление, но в настоящем случае приняли за раскаяние.
Видите, надо, чтобы все эти учреждения — земские ли, судебные ли — жили, так сказать, двойственною жизнью, то
есть надобно, чтоб они
были (я согласен, что это необходимо), ну, а с
другой стороны, надо, чтоб их и
не было.
Степан Трофимович уверял меня однажды, что самые высокие художественные таланты могут
быть ужаснейшими мерзавцами и что одно
другому не мешает.
Другого ничего и никогда
не вкушал;
пил только много чаю, которого
был любителем.
Не сердитесь в
другой раз; я пришел
было вам два словечка нужных сказать; да вы какой-то такой…
— Нет,
не прекрасно, потому что вы очень мямлите. Я вам
не обязан никаким отчетом, и мыслей моих вы
не можете понимать. Я хочу лишить себя жизни потому, что такая у меня мысль, потому что я
не хочу страха смерти, потому… потому что вам нечего тут знать… Чего вы? Чай хотите
пить? Холодный. Дайте я вам
другой стакан принесу.
— Да, но вспомните, что вы обязались, когда
будете сочинять предсмертное письмо, то
не иначе как вместе со мной, и, прибыв в Россию,
будете в моем… ну, одним словом, в моем распоряжении, то
есть на один только этот случай, разумеется, а во всех
других вы, конечно, свободны, — почти с любезностию прибавил Петр Степанович.
Сегодня под видом дня рождения Виргинского соберутся у него из наших;
другого, впрочем, оттенка
не будет вовсе, приняты меры.
— Вообще о чувствах моих к той или
другой женщине я
не могу говорить вслух третьему лицу, да и кому бы то ни
было, кроме той одной женщины. Извините, такова уж странность организма. Но взамен того я скажу вам всю остальную правду: я женат, и жениться или «домогаться» мне уже невозможно.
Но она осеклась; на
другом конце стола явился уже
другой конкурент, и все взоры обратились к нему. Длинноухий Шигалев с мрачным и угрюмым видом медленно поднялся с своего места и меланхолически положил толстую и чрезвычайно мелко исписанную тетрадь на стол. Он
не садился и молчал. Многие с замешательством смотрели на тетрадь, но Липутин, Виргинский и хромой учитель
были, казалось, чем-то довольны.
— Я предлагаю
не подлость, а рай, земной рай, и
другого на земле
быть не может, — властно заключил Шигалев.
Ставрогин взглянул на него наконец и
был поражен. Это
был не тот взгляд,
не тот голос, как всегда или как сейчас там в комнате; он видел почти
другое лицо. Интонация голоса
была не та: Верховенский молил, упрашивал. Это
был еще
не опомнившийся человек, у которого отнимают или уже отняли самую драгоценную вещь.
Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу, и все вдруг начинают
поедать друг друга, до известной черты, единственно чтобы
не было скучно.
—
Друг мой, да ведь это
не страх. Но пусть даже меня простят, пусть опять сюда привезут и ничего
не сделают — и вот тут-то я и погиб. Elle me soupçonnera toute sa vie… [Она
будет меня подозревать всю свою жизнь… (фр.)] меня, меня, поэта, мыслителя, человека, которому она поклонялась двадцать два года!
— Я ожидал от вас
не менее, принимаю вашу жертву, жертву истинного
друга, но до дому, только до дому: вы
не должны, вы
не вправе компрометировать себя далее моим сообществом. О, croyez-moi, je serai calme! [О, поверьте мне, я
буду спокоен! (фр.)] Я сознаю себя в эту минуту а là hauteur de tout се qu’il у a de plus sacré… [на высоте всего, что только
есть самого святого (фр.).]
Другие до сих пор у нас отвергают выбор, утверждая, что семидесяти человек слишком
было бы много для выборных, а что просто эта толпа состояла из наиболее обиженных и приходили они просить лишь сами за себя, так что общего фабричного «бунта», о котором потом так прогремели, совсем никакого
не было.
Но если Федька и успел их переманить к прямой, непосредственной деятельности, то опять-таки единственно сих пятерых, ибо о
других ничего
не слышно
было подобного.