Неточные совпадения
На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский — Стива, как его звали в свете, — в обычайный час, то
есть в 8 часов утра, проснулся
не в спальне жены, а в своем кабинете, на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго, с
другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза.
Степан Аркадьич ничего
не ответил и только в зеркало взглянул на Матвея; во взгляде, которым они встретились в зеркале, видно
было, как они понимают
друг друга. Взгляд Степана Аркадьича как будто спрашивал: «это зачем ты говоришь? разве ты
не знаешь?»
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это
было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов,
не терпевших отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко?
не послать ли за
другим поваром?
Место это он получил чрез мужа сестры Анны, Алексея Александровича Каренина, занимавшего одно из важнейших мест в министерстве, к которому принадлежало присутствие; но если бы Каренин
не назначил своего шурина на это место, то чрез сотню
других лиц, братьев, сестер, родных, двоюродных, дядей, теток, Стива Облонский получил бы это место или
другое подобное, тысяч в шесть жалованья, которые ему
были нужны, так как дела его, несмотря на достаточное состояние жены,
были расстроены.
Одна треть государственных людей, стариков,
были приятелями его отца и знали его в рубашечке;
другая треть
были с ним на «ты», а третья —
были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного
были все ему приятели и
не могли обойти своего; и Облонскому
не нужно
было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно
было только
не отказываться,
не завидовать,
не ссориться,
не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и
не делал.
— Ну, коротко сказать, я убедился, что никакой земской деятельности нет и
быть не может, — заговорил он, как будто кто-то сейчас обидел его, — с одной стороны игрушка, играют в парламент, а я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а с
другой (он заикнулся) стороны, это — средство для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
— Может
быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь на твое величие и горжусь, что у меня
друг такой великий человек. Однако ты мне
не ответил на мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
Для чего этим трем барышням нужно
было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках
были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно
было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого
другого, что делалось в их таинственном мире, он
не понимал, но знал, что всё, что там делалось,
было прекрасно, и
был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Казалось бы, ничего
не могло
быть проще того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин
был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити
была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо, что
не могло
быть и мысли о том, чтобы
другие и она сама признали его достойным ее.
В глазах родных он
не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему
было тридцать два года,
были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен
был казаться для
других)
был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то
есть бездарный малый, из которого ничего
не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
— Может
быть, и нельзя помочь, но я чувствую, особенно в эту минуту — ну да это
другое — я чувствую, что я
не могу
быть спокоен.
Всю дорогу приятели молчали. Левин думал о том, что означала эта перемена выражения на лице Кити, и то уверял себя, что
есть надежда, то приходил в отчаяние и ясно видел, что его надежда безумна, а между тем чувствовал себя совсем
другим человеком,
не похожим на того, каким он
был до ее улыбки и слов: до свидания.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем
не говорил об этом. И ни с кем я
не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие:
другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога,
будь вполне откровенен.
— Подай
другую, — обратился Степан Аркадьич к Татарину, доливавшему бокалы и вертевшемуся около них, именно когда его
не нужно
было.
— О моралист! Но ты пойми,
есть две женщины: одна настаивает только на своих правах, и права эти твоя любовь, которой ты
не можешь ей дать; а
другая жертвует тебе всем и ничего
не требует. Что тебе делать? Как поступить? Тут страшная драма.
И вдруг они оба почувствовали, что хотя они и
друзья, хотя они обедали вместе и
пили вино, которое должно
было бы еще более сблизить их, но что каждый думает только о своем, и одному до
другого нет дела. Облонский уже
не раз испытывал это случающееся после обеда крайнее раздвоение вместо сближения и знал, что надо делать в этих случаях.
Теперь она верно знала, что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и сделать предложение. И тут только в первый раз всё дело представилось ей совсем с
другой, новой стороны. Тут только она поняла, что вопрос касается
не ее одной, — с кем она
будет счастлива и кого она любит, — но что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она любит. И оскорбить жестоко… За что? За то, что он, милый, любит ее, влюблен в нее. Но, делать нечего, так нужно, так должно.
«Боже мой, неужели это я сама должна сказать ему? — подумала она. — Ну что я скажу ему? Неужели я скажу ему, что я его
не люблю? Это
будет неправда. Что ж я скажу ему? Скажу, что люблю
другого? Нет, это невозможно. Я уйду, уйду».
Между Нордстон и Левиным установилось то нередко встречающееся в свете отношение, что два человека, оставаясь по внешности в дружелюбных отношениях, презирают
друг друга до такой степени, что
не могут даже серьезно обращаться
друг с
другом и
не могут даже
быть оскорблены один
другим.
Я видела только его и то, что семья расстроена; мне его жалко
было, но, поговорив с тобой, я, как женщина, вижу
другое; я вижу твои страдания, и мне,
не могу тебе сказать, как жаль тебя!
Кити чувствовала, что Анна
была совершенно проста и ничего
не скрывала, но что в ней
был другой какой-то, высший мир недоступных для нее интересов, сложных и поэтических.
Никто, кроме ее самой,
не понимал ее положения, никто
не знал того, что она вчера отказала человеку, которого она, может
быть, любила, и отказала потому, что верила в
другого.
— Ну,
будет о Сергее Иваныче. Я всё-таки рад тебя видеть. Что там ни толкуй, а всё
не чужие. Ну,
выпей же. Расскажи, что ты делаешь? — продолжал он, жадно пережевывая кусок хлеба и наливая
другую рюмку. — Как ты живешь?
Он чувствовал себя собой и
другим не хотел
быть.
— Ты
не можешь себе представить, как это смешно вышло. Я только думала сватать, и вдруг совсем
другое. Может
быть я против воли…
— Помни, Анна: что ты для меня сделала, я никогда
не забуду. И помни, что я любила и всегда
буду любить тебя, как лучшего
друга!
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он
был мил очень и… я должен тебя огорчить…
не скучал о тебе,
не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой
друг, что подарила мне день. Наш милый самовар
будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
— Но ей всё нужно подробно. Съезди, если
не устала, мой
друг. Ну, тебе карету подаст Кондратий, а я еду в комитет. Опять
буду обедать
не один, — продолжал Алексей Александрович уже
не шуточным тоном. — Ты
не поверишь, как я привык…
Но
был другой сорт людей, настоящих, к которому они все принадлежали, в котором надо
быть главное элегантным, красивым, великодушным, смелым, веселым, отдаваться всякой страсти
не краснея и над всем остальным смеяться.
Домашний доктор давал ей рыбий жир, потом железо, потом лапис, но так как ни то, ни
другое, ни третье
не помогало и так как он советовал от весны уехать за границу, то приглашен
был знаменитый доктор.
Как будто слезы
были та необходимая мазь, без которой
не могла итти успешно машина взаимного общения между двумя сестрами, — сестры после слез разговорились
не о том, что занимало их; но, и говоря о постороннем, они поняли
друг друга.
Вронский поехал во Французский театр, где ему действительно нужно
было видеть полкового командира,
не пропускавшего ни одного представления во Французском театре, с тем чтобы переговорить с ним о своем миротворстве, которое занимало и забавляло его уже третий день. В деле этом
был замешан Петрицкий, которого он любил, и
другой, недавно поступивший, славный малый, отличный товарищ, молодой князь Кедров. А главное, тут
были замешаны интересы полка.
— Так сделайте это для меня, никогда
не говорите мне этих слов, и
будем добрыми
друзьями, — сказала она словами; но совсем
другое говорил ее взгляд.
—
Друзьями мы
не будем, вы это сами знаете. А
будем ли мы счастливейшими или несчастнейшими из людей, — это в вашей власти.
И он от двери спальной поворачивался опять к зале; но, как только он входил назад в темную гостиную, ему какой-то голос говорил, что это
не так и что если
другие заметили это, то значит, что
есть что-нибудь.
Но и после, и на
другой и на третий день, она
не только
не нашла слов, которыми бы она могла выразить всю сложность этих чувств, но
не находила и мыслей, которыми бы она сама с собой могла обдумать всё, что
было в ее душе.
— Очень можно, куда угодно-с, — с презрительным достоинством сказал Рябинин, как бы желая дать почувствовать, что для
других могут
быть затруднения, как и с кем обойтись, но для него никогда и ни в чем
не может
быть затруднений.
Две страсти эти
не мешали одна
другой. Напротив, ему нужно
было занятие и увлечение, независимое от его любви, на котором он освежался и отдыхал от слишком волновавших его впечатлений.
Вронский взял письмо и записку брата. Это
было то самое, что он ожидал, — письмо от матери с упреками за то, что он
не приезжал, и записка от брата, в которой говорилось, что нужно переговорить. Вронский знал, что это всё о том же. «Что им за делo!» подумал Вронский и, смяв письма, сунул их между пуговиц сюртука, чтобы внимательно прочесть дорогой. В сенях избы ему встретились два офицера: один их, а
другой другого полка.
Он чувствовал, что любовь, связывавшая его с Анной,
не была минутное увлечение, которое пройдет, как проходят светские связи
не оставив
других следов в жизни того и
другого, кроме приятных или неприятных воспоминаний.
Как будто
было что-то в этом такое, чего она
не могла или
не хотела уяснить себе, как будто, как только она начинала говорить про это, она, настоящая Анна, уходила куда-то в себя и выступала
другая, странная, чуждая ему женщина, которой он
не любил и боялся и которая давала ему отпор.
Со времени своего возвращения из-за границы Алексей Александрович два раза
был на даче. Один раз обедал,
другой раз провел вечер с гостями, но ни разу
не ночевал, как он имел обыкновение делать это в прежние годы.
Выходя от Алексея Александровича, доктор столкнулся на крыльце с хорошо знакомым ему Слюдиным, правителем дел Алексея Александровича. Они
были товарищами по университету и, хотя редко встречались, уважали
друг друга и
были хорошие приятели, и оттого никому, как Слюдину, доктор
не высказал бы своего откровенного мнения о больном.
— Подайте чаю да скажите Сереже, что Алексей Александрович приехал. Ну, что, как твое здоровье? Михаил Васильевич, вы у меня
не были; посмотрите, как на балконе у меня хорошо, — говорила она, обращаясь то к тому, то к
другому.
— Волнует, но нельзя оторваться, — сказала
другая дама. — Если б я
была Римлянка, я бы
не пропустила ни одного цирка.
Лицо ее
было бледно и строго. Она, очевидно, ничего и никого
не видела, кроме одного. Рука ее судорожно сжимала веер, и она
не дышала. Он посмотрел на нее и поспешно отвернулся, оглядывая
другие лица.
«Да вот и эта дама и
другие тоже очень взволнованы; это очень натурально», сказал себе Алексей Александрович. Он хотел
не смотреть на нее, но взгляд его невольно притягивался к ней. Он опять вглядывался в это лицо, стараясь
не читать того, что так ясно
было на нем написано, и против воли своей с ужасом читал на нем то, чего он
не хотел знать.
Она молча села в карету Алексея Александровича и молча выехала из толпы экипажей. Несмотря на всё, что он видел, Алексей Александрович всё-таки
не позволял себе думать о настоящем положении своей жены. Он только видел внешние признаки. Он видел, что она вела себя неприлично, и считал своим долгом сказать ей это. Но ему очень трудно
было не сказать более, а сказать только это. Он открыл рот, чтобы сказать ей, как она неприлично вела себя, но невольно сказал совершенно
другое.
Кити с гордостью смотрела на своего
друга. Она восхищалась и ее искусством, и ее голосом, и ее лицом, но более всего восхищалась ее манерой, тем, что Варенька, очевидно, ничего
не думала о своем пении и
была совершенно равнодушна к похвалам; она как будто спрашивала только: нужно ли еще
петь или довольно?
— Я любила его, и он любил меня; но его мать
не хотела, и он женился на
другой. Он теперь живет недалеко от нас, и я иногда вижу его. Вы
не думали, что у меня тоже
был роман? — сказала она, и в красивом лице ее чуть брезжил тот огонек, который, Кити чувствовала, когда-то освещал ее всю.