Неточные совпадения
Уверяли, что Виргинский, при объявлении ему женой отставки, сказал ей: «Друг мой, до сих пор я только
любил тебя, теперь уважаю», но вряд ли в самом деле произнесено
было такое древнеримское изречение; напротив, говорят, навзрыд плакал.
— О ней не беспокойтесь, да и нечего вам любопытствовать. Конечно, вы должны ее сами просить, умолять сделать вам честь, понимаете? Но не беспокойтесь, я сама
буду тут. К тому же вы ее
любите…
— Почему мне в этакие минуты всегда становится грустно, разгадайте, ученый человек? Я всю жизнь думала, что и бог знает как
буду рада, когда вас увижу, и всё припомню, и вот совсем как будто не рада, несмотря на то что вас
люблю… Ах, боже, у него висит мой портрет! Дайте сюда, я его помню, помню!
— Я чай
люблю, — сказал он, — ночью; много, хожу и
пью; до рассвета. За границей чай ночью неудобно.
— Это подло, и тут весь обман! — глаза его засверкали. — Жизнь
есть боль, жизнь
есть страх, и человек несчастен. Теперь всё боль и страх. Теперь человек жизнь
любит, потому что боль и страх
любит. И так сделали. Жизнь дается теперь за боль и страх, и тут весь обман. Теперь человек еще не тот человек.
Будет новый человек, счастливый и гордый. Кому
будет всё равно, жить или не жить, тот
будет новый человек. Кто победит боль и страх, тот сам бог
будет. А тот бог не
будет.
— Давеча? Давеча
было смешно, — ответил он с улыбкой, — я не
люблю бранить и никогда не смеюсь, — прибавил он грустно.
— Mon ami, я совсем потерял мою нитку… Lise… я
люблю и уважаю этого ангела по-прежнему; именно по-прежнему; но, мне кажется, они ждали меня обе, единственно чтобы кое-что выведать, то
есть попросту вытянуть из меня, а там и ступай себе с богом… Это так.
— О, почему бы совсем не
быть этому послезавтра, этому воскресенью! — воскликнул он вдруг, но уже в совершенном отчаянии, — почему бы не
быть хоть одной этой неделе без воскресенья — si le miracle existe? [если чудеса бывают (фр.).] Ну что бы стоило провидению вычеркнуть из календаря хоть одно воскресенье, ну хоть для того, чтобы доказать атеисту свое могущество, et que tout soit dit! [и пусть всё
будет кончено (фр.).] О, как я
любил ee! двадцать лет, все двадцать лет, и никогда-то она не понимала меня!
— Вы поймете тогда тот порыв, по которому в этой слепоте благородства вдруг берут человека даже недостойного себя во всех отношениях, человека, глубоко не понимающего вас, готового вас измучить при всякой первой возможности, и такого-то человека, наперекор всему, воплощают вдруг в какой-то идеал, в свою мечту, совокупляют на нем все надежды свои, преклоняются пред ним,
любят его всю жизнь, совершенно не зная за что, — может
быть, именно за то, что он недостоин того…
— Стало
быть, и жизнь
любите?
— О да.
Есть такая точка, где он перестает
быть шутом и обращается в… полупомешанного. Попрошу вас припомнить одно собственное выражение ваше: «Знаете ли, как может
быть силен один человек?» Пожалуйста, не смейтесь, он очень в состоянии спустить курок. Они уверены, что я тоже шпион. Все они, от неуменья вести дело, ужасно
любят обвинять в шпионстве.
— Мне налево, тебе направо; мост кончен. Слушай, Федор, я
люблю, чтобы мое слово понимали раз навсегда: не дам тебе ни копейки, вперед мне ни на мосту и нигде не встречайся, нужды в тебе не имею и не
буду иметь, а если ты не послушаешься — свяжу и в полицию. Марш!
Я не знаю, что она хотела этим сказать; но она требовала настойчиво, неумолимо, точно
была в припадке. Маврикий Николаевич растолковывал, как увидим ниже, такие капризные порывы ее, особенно частые в последнее время, вспышками слепой к нему ненависти, и не то чтоб от злости, — напротив, она чтила,
любила и уважала его, и он сам это знал, — а от какой-то особенной бессознательной ненависти, с которою она никак не могла справиться минутами.
«Этот неуч, — в раздумье оглядывал его искоса Кармазинов, доедая последний кусочек и
выпивая последний глоточек, — этот неуч, вероятно, понял сейчас всю колкость моей фразы… да и рукопись, конечно, прочитал с жадностию, а только лжет из видов. Но может
быть и то, что не лжет, а совершенно искренно глуп. Гениального человека я
люблю несколько глупым. Уж не гений ли он какой у них в самом деле, черт его, впрочем, дери».
— Я вас очень не
люблю; но совершенно уверены можете
быть. Хоть и не признаю измены и неизмены.
Но именинник все-таки
был спокоен, потому что майор «никак не мог донести»; ибо, несмотря на всю свою глупость, всю жизнь
любил сновать по всем местам, где водятся крайние либералы; сам не сочувствовал, но послушать очень
любил.
Он хоть и улыбался иронически, но сильно
был поражен. Лицо его так и выражало: «Я ведь не такой, как вы думаете, я ведь за вас, только хвалите меня, хвалите больше, как можно больше, я это ужасно
люблю…»
Слуги
были грустны и говорили о Лизе с какою-то особенною почтительностию; ее
любили.
— Мучь меня, казни меня, срывай на мне злобу, — вскричал он в отчаянии. — Ты имеешь полное право! Я знал, что я не
люблю тебя, и погубил тебя. Да, «я оставил мгновение за собой»; я имел надежду… давно уже… последнюю… Я не мог устоять против света, озарившего мое сердце, когда ты вчера вошла ко мне, сама, одна, первая. Я вдруг поверил… Я, может
быть, верую еще и теперь.
И, может
быть, каждый день в эти три года он мечтал о ней, о дорогом существе, когда-то ему сказавшем: «
люблю».
— Видно, что вы
любите жену после Швейцарии. Это хорошо, если после Швейцарии. Когда надо чаю, приходите опять. Приходите всю ночь, я не сплю совсем. Самовар
будет. Берите рубль, вот. Ступайте к жене, я останусь и
буду думать о вас и о вашей жене.