Неточные совпадения
Как нарочно, в то же
самое время в Москве схвачена была и поэма Степана Трофимовича, написанная им еще лет шесть до сего, в Берлине, в
самой первой его молодости, и ходившая по рукам, в списках, между двумя любителями и у одного студента.
Эта поэма лежит теперь и у меня в столе; я получил ее, не далее
как прошлого года, в собственноручном, весьма недавнем списке, от
самого Степана Трофимовича, с его надписью и в великолепном красном сафьянном переплете.
Он не только ко мне прибегал, но неоднократно описывал всё это ей
самой в красноречивейших письмах и признавался ей, за своею полною подписью, что не далее
как, например, вчера он рассказывал постороннему лицу, что она держит его из тщеславия, завидует его учености и талантам; ненавидит его и боится только выказать свою ненависть явно, в страхе, чтоб он не ушел от нее и тем не повредил ее литературной репутации; что вследствие этого он себя презирает и решился погибнуть насильственною смертью, а от нее ждет последнего слова, которое всё решит, и пр., и пр., всё в этом роде.
Хотя происхождения он был, кажется, невысокого, но случилось так, что воспитан был с
самого малолетства в одном знатном доме в Москве и, стало быть, прилично; по-французски говорил,
как парижанин.
Без сомнения, это-то и должно было придать ему еще больше величия в наших глазах,
как страдальцу науки; но
самому ему хотелось чего-то другого.
Только в Москве опомнился —
как будто и в
самом деле что-нибудь другое в ней мог найти?
О друзья мои! — иногда восклицал он нам во вдохновении, — вы представить не можете,
какая грусть и злость охватывает всю вашу душу, когда великую идею, вами давно уже и свято чтимую, подхватят неумелые и вытащат к таким же дуракам,
как и
сами, на улицу, и вы вдруг встречаете ее уже на толкучем, неузнаваемую, в грязи, поставленную нелепо, углом, без пропорции, без гармонии, игрушкой у глупых ребят!
Где, наконец, я, я
сам, прежний я, стальной по силе и непоколебимый,
как утес, когда теперь какой-нибудь Andrejeff, un православный шут с бородой, peut briser mon existence en deux [может разбить мою жизнь (фр.).]» и т. д., и т. д.
Супруга его да и все дамы были
самых последних убеждений, но всё это выходило у них несколько грубовато, именно — тут была «идея, попавшая на улицу»,
как выразился когда-то Степан Трофимович по другому поводу.
Он только умел крутить усы, пить и болтать
самый неловкий вздор,
какой только можно вообразить себе.
— Друзья мои, — учил он нас, — наша национальность, если и в
самом деле «зародилась»,
как они там теперь уверяют в газетах, — то сидит еще в школе, в немецкой какой-нибудь петершуле, за немецкою книжкой и твердит свой вечный немецкий урок, а немец-учитель ставит ее на колени, когда понадобится.
— Никогда эти ваши люди не любили народа, не страдали за него и ничем для него не пожертвовали,
как бы ни воображали это
сами, себе в утеху! — угрюмо проворчал он, потупившись и нетерпеливо повернувшись на стуле.
Варвара Петровна на этот раз не крикнула: «Вздор, вздор!»,
как повадилась в последнее время покрикивать очень часто на Степана Трофимовича, а, напротив, очень прислушалась, велела растолковать себе подробнее,
сама взяла Шекспира и с чрезвычайным вниманием прочла бессмертную хронику.
Напротив, это был
самый изящный джентльмен из всех, которых мне когда-либо приходилось видеть, чрезвычайно хорошо одетый, державший себя так,
как мог держать себя только господин, привыкший к
самому утонченному благообразию.
Можно было подумать, что это чистое школьничество, разумеется непростительнейшее; и, однако же, рассказывали потом, что он в
самое мгновение операции был почти задумчив, «точно
как бы с ума сошел»; но это уже долго спустя припомнили и сообразили.
— Уж не знаю,
каким это манером узнали-с, а когда я вышла и уж весь проулок прошла, слышу, они меня догоняют без картуза-с: «Ты, говорят, Агафьюшка, если, по отчаянии, прикажут тебе: “Скажи, дескать, своему барину, что он умней во всем городе”, так ты им тотчас на то не забудь: “
Сами оченно хорошо про то знаем-с и вам того же
самого желаем-с…”»
— Я вам говорю, я приехала и прямо на интригу наткнулась, Вы ведь читали сейчас письмо Дроздовой, что могло быть яснее? Что же застаю?
Сама же эта дура Дроздова, — она всегда только дурой была, — вдруг смотрит вопросительно: зачем, дескать, я приехала? Можете представить,
как я была удивлена! Гляжу, а тут финтит эта Лембке и при ней этот кузен, старика Дроздова племянник, — всё ясно! Разумеется, я мигом всё переделала и Прасковья опять на моей стороне, но интрига, интрига!
Да, действительно, до сих пор, до
самого этого дня, он в одном только оставался постоянно уверенным, несмотря на все «новые взгляды» и на все «перемены идей» Варвары Петровны, именно в том, что он всё еще обворожителен для ее женского сердца, то есть не только
как изгнанник или
как славный ученый, но и
как красивый мужчина.
Только Николай Всеволодович, вместо того чтобы приревновать, напротив,
сам с молодым человеком подружился, точно и не видит ничего, али
как будто ему всё равно.
— Дура ты! — накинулась она на нее,
как ястреб, — дура неблагодарная! Что у тебя на уме? Неужто ты думаешь, что я скомпрометирую тебя хоть чем-нибудь, хоть на столько вот! Да он
сам на коленках будет ползать просить, он должен от счастья умереть, вот
как это будет устроено! Ты ведь знаешь же, что я тебя в обиду не дам! Или ты думаешь, что он тебя за эти восемь тысяч возьмет, а я бегу теперь тебя продавать? Дура, дура, все вы дуры неблагодарные! Подай зонтик!
Степан же Трофимович,
как отец, с негодованием отверг бы
самую мысль о подобной надежде.
Все письма его были коротенькие, сухие, состояли из одних лишь распоряжений, и так
как отец с сыном еще с
самого Петербурга были, по-модному, на ты, то и письма Петруши решительно имели вид тех старинных предписаний прежних помещиков из столиц их дворовым людям, поставленным ими в управляющие их имений.
— Так. Я еще посмотрю… А впрочем, всё так будет,
как я сказала, и не беспокойтесь, я
сама ее приготовлю. Вам совсем незачем. Всё нужное будет сказано и сделано, а вам туда незачем. Для чего? Для
какой роли? И
сами не ходите и писем не пишите. И ни слуху ни духу, прошу вас. Я тоже буду молчать.
И, однако, все эти грубости и неопределенности, всё это было ничто в сравнении с главною его заботой. Эта забота мучила его чрезвычайно, неотступно; от нее он худел и падал духом. Это было нечто такое, чего он уже более всего стыдился и о чем никак не хотел заговорить даже со мной; напротив, при случае лгал и вилял предо мной,
как маленький мальчик; а между тем
сам же посылал за мною ежедневно, двух часов без меня пробыть не мог, нуждаясь во мне,
как в воде или в воздухе.
Но всего более досадовал я на него за то, что он не решался даже пойти сделать необходимый визит приехавшим Дроздовым, для возобновления знакомства, чего,
как слышно, они и
сами желали, так
как спрашивали уже о нем, о чем и он тосковал каждодневно.
Ослепление мое продолжалось одно лишь мгновение, и я
сам очень скоро потом сознал всю невозможность моей мечты, — но хоть мгновение, а оно существовало действительно, а потому можно себе представить,
как негодовал я иногда в то время на бедного друга моего за его упорное затворничество.
Он знал во всякую минуту все
самые последние новости и всю подноготную нашего города, преимущественно по части мерзостей, и дивиться надо было, до
какой степени он принимал к сердцу вещи, иногда совершенно до него не касавшиеся.
Потом я несколько охладел к его перу; повести с направлением, которые он всё писал в последнее время, мне уже не так понравились,
как первые, первоначальные его создания, в которых было столько непосредственной поэзии; а
самые последние сочинения его так даже вовсе мне не нравились.
Но при первом князе, при первой графине, при первом человеке, которого он боится, он почтет священнейшим долгом забыть вас с
самым оскорбительным пренебрежением,
как щепку,
как муху, тут же, когда вы еще не успели от него выйти; он серьезно считает это
самым высоким и прекрасным тоном.
Он описывал гибель одного парохода где-то у английского берега, чему
сам был свидетелем, и видел,
как спасали погибавших и вытаскивали утопленников.
Проклятие на эту минуту: я, кажется, оробел и смотрел подобострастно! Он мигом всё это заметил и, конечно, тотчас же всё узнал, то есть узнал, что мне уже известно, кто он такой, что я его читал и благоговел пред ним с
самого детства, что я теперь оробел и смотрю подобострастно. Он улыбнулся, кивнул еще раз головой и пошел прямо,
как я указал ему. Не знаю, для чего я поворотил за ним назад; не знаю, для чего я пробежал подле него десять шагов. Он вдруг опять остановился.
— Не беспокойтесь, я
сам, — очаровательно проговорил он, то есть когда уже вполне заметил, что я не подниму ему ридикюль, поднял его,
как будто предупреждая меня, кивнул еще раз головой и отправился своею дорогой, оставив меня в дураках.
Было всё равно,
как бы я
сам поднял.
Степану Верховенскому не в первый раз отражать деспотизм великодушием, хотя бы и деспотизм сумасшедшей женщины, то есть
самый обидный и жестокий деспотизм,
какой только может осуществиться на свете, несмотря на то что вы сейчас, кажется, позволили себе усмехнуться словам моим, милостивый государь мой!
Степан Трофимович машинально подал руку и указал садиться; посмотрел на меня, посмотрел на Липутина и вдруг,
как бы опомнившись, поскорее сел
сам, но всё еще держа в руке шляпу и палку и не замечая того.
—
Как?
Как это вы сказали… ах черт! — воскликнул пораженный Кириллов и вдруг рассмеялся
самым веселым и ясным смехом. На мгновение лицо его приняло
самое детское выражение и, мне показалось, очень к нему идущее. Липутин потирал руки в восторге от удачного словца Степана Трофимовича. А я все дивился про себя: чего Степан Трофимович так испугался Липутина и почему вскричал «я пропал», услыхав его.
— Сестру? Больную? Нагайкой? — так и вскрикнул Степан Трофимович, — точно его
самого вдруг охлестнули нагайкой. —
Какую сестру?
Какой Лебядкин?
— Ах,
как жаль! — воскликнул Липутин с ясною улыбкой. — А то бы я вас, Степан Трофимович, еще одним анекдотцем насмешил-с. Даже и шел с тем намерением, чтобы сообщить, хотя вы, впрочем, наверно уж и
сами слышали. Ну, да уж в другой раз, Алексей Нилыч так торопятся… До свиданья-с. С Варварой Петровной анекдотик-то вышел, насмешила она меня третьего дня, нарочно за мной посылала, просто умора. До свиданья-с.
— Да
как же-с? — начал он
сам, осторожно смотря на Степана Трофимовича с своего стула. — Вдруг призвали меня и спрашивают «конфиденциально»,
как я думаю в собственном мнении: помешан ли Николай Всеволодович или в своем уме?
Как же не удивительно?
Сижу и верить отказываюсь;
сами знаете,
как она меня всегда третировала!
— Нет, заметьте, заметьте, — подхватил Липутин,
как бы и не слыхав Степана Трофимовича, — каково же должно быть волнение и беспокойство, когда с таким вопросом обращаются с такой высоты к такому человеку,
как я, да еще снисходят до того, что
сами просят секрета. Это что же-с? Уж не получили ли известий каких-нибудь о Николае Всеволодовиче неожиданных?
Вчера вечером, под влиянием разговора у Варвары Петровны (
сами можете представить,
какое впечатление на меня произвело), обратился я к Алексею Нилычу с отдаленным вопросом: вы, говорю, и за границей и в Петербурге еще прежде знали Николая Всеволодовича;
как вы, говорю, его находите относительно ума и способностей?
Да чего уж тут: вот только будь эта mademoiselle Лебядкина, которую секут кнутьями, не сумасшедшая и не кривоногая, так, ей-богу, подумал бы, что она-то и есть жертва страстей нашего генерала и что от этого
самого и пострадал капитан Лебядкин «в своем фамильном достоинстве»,
как он
сам выражается.
Это
самый лучший и
самый верный человек на всем земном шаре, и вы его непременно должны полюбить,
как меня!
В этой натуре, конечно, было много прекрасных стремлений и
самых справедливых начинаний; но всё в ней
как бы вечно искало своего уровня и не находило его, всё было в хаосе, в волнении, в беспокойстве.
— Ну да
как же? Мамаша, правда, сначала узнала через Алену Фроловну, мою няню; ей ваша Настасья прибежала сказать. Ведь вы говорили же Настасье? Она говорит, что вы ей
сами говорили.
Так
как он
сам начал расспрашивать, то я и рассказал ему всё в главных чертах и что у меня есть записка.
— А вот же вам в наказание и ничего не скажу дальше! А ведь
как бы вам хотелось услышать? Уж одно то, что этот дуралей теперь не простой капитан, а помещик нашей губернии, да еще довольно значительный, потому что Николай Всеволодович ему всё свое поместье, бывшие свои двести душ на днях продали, и вот же вам бог, не лгу! сейчас узнал, но зато из наивернейшего источника. Ну, а теперь дощупывайтесь-ка
сами; больше ничего не скажу; до свиданья-с!
Ma foi, [Право (фр.).] я и
сам, всё это время с вами сидя, думал про себя, что провидение посылает ее на склоне бурных дней моих и что она меня укроет, или
как там… enfin, [наконец (фр.).] понадобится в хозяйстве.
— Это вы
сами выдумали? — ласково и
как бы стыдливо спросил он у Лизы.