Неточные совпадения
А если
говорить всю правду, то настоящею причиной перемены карьеры было еще прежнее
и снова возобновившееся деликатнейшее предложение ему от Варвары Петровны Ставрогиной, супруги генерал-лейтенанта
и значительной богачки, принять на себя воспитание
и всё умственное развитие ее единственного сына, в качестве высшего педагога
и друга,
не говоря уже о блистательном вознаграждении.
(
И уж чего-чего при этом
не говорил!)
Всё чаще
и чаще он
говаривал нам: «Кажется, готов к труду, материалы собраны,
и вот
не работается!
Он со слезами вспоминал об этом девять лет спустя, — впрочем, скорее по художественности своей натуры, чем из благодарности. «Клянусь же вам
и пари держу, —
говорил он мне сам (но только мне
и по секрету), — что никто-то изо всей этой публики знать
не знал о мне ровнешенько ничего!» Признание замечательное: стало быть, был же в нем острый ум, если он тогда же, на эстраде, мог так ясно понять свое положение, несмотря на всё свое упоение;
и, стало быть,
не было в нем острого ума, если он даже девять лет спустя
не мог вспомнить о том без ощущения обиды.
Говорили об уничтожении цензуры
и буквы ъ, о заменении русских букв латинскими, о вчерашней ссылке такого-то, о каком-то скандале в Пассаже, о полезности раздробления России по народностям с вольною федеративною связью, об уничтожении армии
и флота, о восстановлении Польши по Днепр, о крестьянской реформе
и прокламациях, об уничтожении наследства, семейства, детей
и священников, о правах женщины, о доме Краевского, которого никто
и никогда
не мог простить господину Краевскому,
и пр.,
и пр.
Тот ему первым словом: «Вы, стало быть, генерал, если так
говорите», то есть в том смысле, что уже хуже генерала он
и брани
не мог найти.
Замечу от себя, что действительно у многих особ в генеральских чинах есть привычка смешно
говорить: «Я служил государю моему…», то есть точно у них
не тот же государь, как
и у нас, простых государевых подданных, а особенный, ихний.
Entre nous soit dit, [Между нами
говоря (фр.).] ничего
не могу вообразить себе комичнее того мгновения, когда Гоголь (тогдашний Гоголь!) прочел это выражение
и… всё письмо!
И вы тоже, Степан Трофимович, я вас нисколько
не исключаю, даже на ваш счет
и говорил, знайте это!
Всё это было очень глупо,
не говоря уже о безобразии — безобразии рассчитанном
и умышленном, как казалось с первого взгляда, а стало быть, составлявшем умышленное, до последней степени наглое оскорбление всему нашему обществу.
— Уж
не знаю, каким это манером узнали-с, а когда я вышла
и уж весь проулок прошла, слышу, они меня догоняют без картуза-с: «Ты,
говорят, Агафьюшка, если, по отчаянии, прикажут тебе: “Скажи, дескать, своему барину, что он умней во всем городе”, так ты им тотчас на то
не забудь: “Сами оченно хорошо про то знаем-с
и вам того же самого желаем-с…”»
Mais, entre nous soit dit, [Но, между нами
говоря (фр.).] что же
и делать человеку, которому предназначено стоять «укоризной», как
не лежать, — знает ли она это?
Заметила она, что тот с Дашей иногда
говорит, ну
и стала беситься, тут уж
и мне, матушка, житья
не стало.
— Нет, он ничего
не говорил и не знает, но… он сейчас заговорит!
Она объяснила ему всё сразу, резко
и убедительно. Намекнула
и о восьми тысячах, которые были ему дозарезу нужны. Подробно рассказала о приданом. Степан Трофимович таращил глаза
и трепетал. Слышал всё, но ясно
не мог сообразить. Хотел заговорить, но всё обрывался голос. Знал только, что всё так
и будет, как она
говорит, что возражать
и не соглашаться дело пустое, а он женатый человек безвозвратно.
Вообще
говоря, если осмелюсь выразить
и мое мнение в таком щекотливом деле, все эти наши господа таланты средней руки, принимаемые, по обыкновению, при жизни их чуть
не за гениев, —
не только исчезают чуть
не бесследно
и как-то вдруг из памяти людей, когда умирают, но случается, что даже
и при жизни их, чуть лишь подрастет новое поколение, сменяющее то, при котором они действовали, — забываются
и пренебрегаются всеми непостижимо скоро.
Несмотря на полную выдержку
и совершенное знание хороших манер, он до того,
говорят, самолюбив, до такой истерики, что никак
не может скрыть своей авторской раздражительности даже
и в тех кругах общества, где мало интересуются литературой.
Он казался несколько задумчивым
и рассеянным,
говорил отрывисто
и как-то
не грамматически, как-то странно переставлял слова
и путался, если приходилось составить фразу подлиннее.
Разумеется,
говорит, я
не говорю про помешательство, этого никогда быть
не может! (твердо
и с гордостию высказано).
Умоляю вас, наконец (так
и было выговорено: умоляю), сказать мне всю правду, безо всяких ужимок,
и если вы при этом дадите мне обещание
не забыть потом никогда, что я
говорила с вами конфиденциально, то можете ожидать моей совершенной
и впредь всегдашней готовности отблагодарить вас при всякой возможности».
— Я желал бы
не говорить об этом, — отвечал Алексей Нилыч, вдруг подымая голову
и сверкая глазами, — я хочу оспорить ваше право, Липутин. Вы никакого
не имеете права на этот случай про меня. Я вовсе
не говорил моего всего мнения. Я хоть
и знаком был в Петербурге, но это давно, а теперь хоть
и встретил, но мало очень знаю Николая Ставрогина. Прошу вас меня устранить
и…
и всё это похоже на сплетню.
А вы вот
не поверите, Степан Трофимович, чего уж, кажется-с, капитан Лебядкин, ведь уж, кажется, глуп как… то есть стыдно только сказать как глуп; есть такое одно русское сравнение, означающее степень; а ведь
и он себя от Николая Всеволодовича обиженным почитает, хотя
и преклоняется пред его остроумием: «Поражен,
говорит, этим человеком: премудрый змий» (собственные слова).
Так, верите ли, точно я его вдруг сзади кнутом схлестнул, без его позволения; просто привскочил с места: «Да,
говорит… да,
говорит, только это,
говорит,
не может повлиять…»; на что повлиять —
не досказал; да так потом горестно задумался, так задумался, что
и хмель соскочил.
И только через полчаса разве ударил вдруг кулаком по столу: «Да,
говорит, пожалуй,
и помешан, только это
не может повлиять…» —
и опять
не досказал, на что повлиять.
Я вам, разумеется, только экстракт разговора передаю, но ведь мысль-то понятна; кого ни спроси, всем одна мысль приходит, хотя бы прежде никому
и в голову
не входила: «Да,
говорят, помешан; очень умен, но, может быть,
и помешан».
Этот Маврикий Николаевич был артиллерийский капитан, лет тридцати трех, высокого росту господин, красивой
и безукоризненно порядочной наружности, с внушительною
и на первый взгляд даже строгою физиономией, несмотря на его удивительную
и деликатнейшую доброту, о которой всякий получал понятие чуть
не с первой минуты своего с ним знакомства. Он, впрочем, был молчалив, казался очень хладнокровен
и на дружбу
не напрашивался.
Говорили потом у нас многие, что он недалек; это было
не совсем справедливо.
— Ах, простите, пожалуйста, я совсем
не то слово сказала; вовсе
не смешное, а так… (Она покраснела
и сконфузилась.) Впрочем, что же стыдиться того, что вы прекрасный человек? Ну, пора нам, Маврикий Николаевич! Степан Трофимович, через полчаса чтобы вы у нас были. Боже, сколько мы будем
говорить! Теперь уж я ваш конфидент,
и обо всем, обо всем,понимаете?
— Да чего вы! — вскричала она в изумлении. — Ба, да ведь
и правда, что они скрывают! Я верить
не хотела. Дашу тоже скрывают. Тетя давеча меня
не пустила к Даше,
говорит, что у ней голова болит.
— Он это про головы сам выдумал, из книги,
и сам сначала мне
говорил,
и понимает худо, а я только ищу причины, почему люди
не смеют убить себя; вот
и всё.
И это всё равно.
— Еще вопрос более деликатный: я совершенно вам верю, что вы
не склонны встречаться с людьми
и мало с людьми
говорите. Почему вы со мной теперь разговорились?
Cette pauvre [Эта бедная (фр.).] тетя, правда, всех деспотирует… а тут
и губернаторша,
и непочтительность общества,
и «непочтительность» Кармазинова; а тут вдруг эта мысль о помешательстве, се Lipoutine, ce que je ne comprends pas, [этот Липутин, всё то, чего я
не понимаю (фр.).] и-и,
говорят, голову уксусом обмочила, а тут
и мы с вами, с нашими жалобами
и с нашими письмами…
Не испугаюсь
и теперь, mais parlons d’autre chose [но
поговорим о другом (фр.).]… я, кажется, ужасных вещей наделал; вообразите, я отослал Дарье Павловне вчера письмо
и… как я кляну себя за это!
— Но про кого вы
говорите;
и я вас
не понимаю! — спросил я с удивлением.
— Это тетя
и вчера Степан Трофимович нашли будто бы сходство у Николая Всеволодовича с принцем Гарри, у Шекспира в «Генрихе IV»,
и мама на это
говорит, что
не было англичанина, — объяснила нам Лиза.
Мы, то есть я с Маврикием Николаевичем, видя, что от нас
не таятся
и говорят очень громко, стали прислушиваться; потом
и нас пригласили в совет.
И наконец, книга должна быть любопытна даже для легкого чтения,
не говоря уже о том, что необходима для справок!
— Мне о вас
говорили,
и здесь я слышала… я знаю, что вы очень умны
и… занимаетесь делом
и… думаете много; мне о вас Петр Степанович Верховенский в Швейцарии
говорил, — торопливо прибавила она. — Он очень умный человек,
не правда ли?
Я решительно
не верил этому изданию; потом это глупое письмо, но в котором слишком ясно предлагался какой-то донос «по документам»
и о чем все они промолчали, а
говорили совсем о другом; наконец, эта типография
и внезапный уход Шатова именно потому, что заговорили о типографии.
— Если вы
не устроите к завтраму, то я сама к ней пойду, одна, потому что Маврикий Николаевич отказался. Я надеюсь только на вас,
и больше у меня нет никого; я глупо
говорила с Шатовым… Я уверена, что вы совершенно честный
и, может быть, преданный мне человек, только устройте.
— Нет, этот, мне показалось,
не каламбурщик; он
и просто
говорить, кажется,
не умеет,
не то что каламбурить.
Капитан приехал с сестрой совершенно нищим
и, как
говорил Липутин, действительно сначала ходил по иным домам побираться; но, получив неожиданно деньги, тотчас же запил
и совсем ошалел от вина, так что ему было уже
не до хозяйства.
Шатов
говорил, что у них
и дверь
не запирается, а однажды так настежь в сени всю ночь
и простояла.
К удивлению моему, Шатов
говорил громко, точно бы ее
и не было в комнате.
Это ничего, что я громко
говорю; тех, которые
не с нею
говорят, она тотчас же перестает слушать
и тотчас же бросается мечтать про себя; именно бросается.
Ахают они, качают головами, судят-рядят, а я-то смеюсь: «Ну где вам,
говорю, мать Прасковья, письмо получить, коли двенадцать лет оно
не приходило?» Дочь у ней куда-то в Турцию муж завез,
и двенадцать лет ни слуху ни духу.
А Лизавета эта блаженная в ограде у нас вделана в стену, в клетку в сажень длины
и в два аршина высоты,
и сидит она там за железною решеткой семнадцатый год, зиму
и лето в одной посконной рубахе
и всё аль соломинкой, али прутиком каким ни на есть в рубашку свою, в холстину тычет,
и ничего
не говорит,
и не чешется,
и не моется семнадцать лет.
Не понравилось мне это; сама я хотела тогда затвориться: «А по-моему,
говорю, бог
и природа есть всё одно».
«Нет,
говорю, ничего я
не поняла,
и оставьте,
говорю, меня в полном покое».
И никакой, никакой,
говорит, горести твоей больше
не будет, таково,
говорит, есть пророчество».
Поспешу заметить здесь, по возможности вкратце, что Варвара Петровна хотя
и стала в последние годы излишне, как
говорили, расчетлива
и даже скупенька, но иногда
не жалела денег собственно на благотворительность.