Неточные совпадения
Он не только ко мне прибегал, но неоднократно описывал
всё это ей самой в красноречивейших письмах и признавался ей,
за своею полною подписью, что не далее как, например, вчера он рассказывал постороннему лицу, что она держит его из тщеславия, завидует его учености и талантам; ненавидит его и боится только выказать свою ненависть явно, в страхе, чтоб он не ушел от нее и
тем не повредил ее литературной репутации; что вследствие этого он себя презирает и решился погибнуть насильственною смертью, а от нее ждет последнего слова, которое
всё решит, и пр., и пр.,
всё в этом роде.
За учителя-немца хвалю; но вероятнее
всего, что ничего не случилось и ничего такого не зародилось, а идет
всё как прежде шло,
то есть под покровительством божиим.
А так как мы никогда не будем трудиться,
то и мнение иметь
за нас будут
те, кто вместо нас до сих пор работал,
то есть
всё та же Европа,
все те же немцы — двухсотлетние учителя наши.
Сумели же они любить свой народ, сумели же пострадать
за него, сумели же пожертвовать для него
всем и сумели же в
то же время не сходиться с ним, когда надо, не потворствовать ему в известных понятиях.
О господине Ставрогине
вся главная речь впереди; но теперь отмечу, ради курьеза, что из
всех впечатлений его,
за всё время, проведенное им в нашем городе,
всего резче отпечаталась в его памяти невзрачная и чуть не подленькая фигурка губернского чиновничишка, ревнивца и семейного грубого деспота, скряги и процентщика, запиравшего остатки от обеда и огарки на ключ, и в
то же время яростного сектатора бог знает какой будущей «социальной гармонии», упивавшегося по ночам восторгами пред фантастическими картинами будущей фаланстеры, в ближайшее осуществление которой в России и в нашей губернии он верил как в свое собственное существование.
Тяготил его, главное, стыд, хотя мы в эту неделю никого не видали и
всё сидели одни; но он стыдился даже и меня, и до
того, что чем более сам открывал мне,
тем более и досадовал на меня
за это.
И, однако,
все эти грубости и неопределенности,
всё это было ничто в сравнении с главною его заботой. Эта забота мучила его чрезвычайно, неотступно; от нее он худел и падал духом. Это было нечто такое, чего он уже более
всего стыдился и о чем никак не хотел заговорить даже со мной; напротив, при случае лгал и вилял предо мной, как маленький мальчик; а между
тем сам же посылал
за мною ежедневно, двух часов без меня пробыть не мог, нуждаясь во мне, как в воде или в воздухе.
Но
всего более досадовал я на него
за то, что он не решался даже пойти сделать необходимый визит приехавшим Дроздовым, для возобновления знакомства, чего, как слышно, они и сами желали, так как спрашивали уже о нем, о чем и он тосковал каждодневно.
Ослепление мое продолжалось одно лишь мгновение, и я сам очень скоро потом сознал
всю невозможность моей мечты, — но хоть мгновение, а оно существовало действительно, а потому можно себе представить, как негодовал я иногда в
то время на бедного друга моего
за его упорное затворничество.
Вообще говоря, если осмелюсь выразить и мое мнение в таком щекотливом деле,
все эти наши господа таланты средней руки, принимаемые, по обыкновению, при жизни их чуть не
за гениев, — не только исчезают чуть не бесследно и как-то вдруг из памяти людей, когда умирают, но случается, что даже и при жизни их, чуть лишь подрастет новое поколение, сменяющее
то, при котором они действовали, — забываются и пренебрегаются
всеми непостижимо скоро.
Проклятие на эту минуту: я, кажется, оробел и смотрел подобострастно! Он мигом
всё это заметил и, конечно, тотчас же
всё узнал,
то есть узнал, что мне уже известно, кто он такой, что я его читал и благоговел пред ним с самого детства, что я теперь оробел и смотрю подобострастно. Он улыбнулся, кивнул еще раз головой и пошел прямо, как я указал ему. Не знаю, для чего я поворотил
за ним назад; не знаю, для чего я пробежал подле него десять шагов. Он вдруг опять остановился.
— Извозчики? извозчики
всего ближе отсюда… у собора стоят, там всегда стоят, — и вот я чуть было не повернулся бежать
за извозчиком. Я подозреваю, что он именно этого и ждал от меня. Разумеется, я тотчас же опомнился и остановился, но движение мое он заметил очень хорошо и следил
за мною
всё с
тою же скверною улыбкой. Тут случилось
то, чего я никогда не забуду.
— Это
всё оттого они так угрюмы сегодня, — ввернул вдруг Липутин, совсем уже выходя из комнаты и, так сказать, налету, — оттого, что с капитаном Лебядкиным шум у них давеча вышел из-за сестрицы. Капитан Лебядкин ежедневно свою прекрасную сестрицу, помешанную, нагайкой стегает, настоящей казацкой-с, по утрам и по вечерам. Так Алексей Нилыч в
том же доме флигель даже заняли, чтобы не участвовать. Ну-с, до свиданья.
Сегодня жмет вам руку, а завтра ни с
того ни с сего,
за хлеб-соль вашу, вас же бьет по щекам при
всем честном обществе, как только ему полюбится.
— Это подло, и тут
весь обман! — глаза его засверкали. — Жизнь есть боль, жизнь есть страх, и человек несчастен. Теперь
всё боль и страх. Теперь человек жизнь любит, потому что боль и страх любит. И так сделали. Жизнь дается теперь
за боль и страх, и тут
весь обман. Теперь человек еще не
тот человек. Будет новый человек, счастливый и гордый. Кому будет
всё равно, жить или не жить,
тот будет новый человек. Кто победит боль и страх,
тот сам бог будет. А
тот бог не будет.
А между
тем, если бы совокупить
все эти факты
за целый год в одну книгу, по известному плану и по известной мысли, с оглавлениями, указаниями, с разрядом по месяцам и числам,
то такая совокупность в одно целое могла бы обрисовать
всю характеристику русской жизни
за весь год, несмотря даже на
то, что фактов публикуется чрезвычайно малая доля в сравнении со
всем случившимся.
— Ах, ты
всё про лакея моего! — засмеялась вдруг Марья Тимофеевна. — Боишься! Ну, прощайте, добрые гости; а послушай одну минутку, что я скажу. Давеча пришел это сюда этот Нилыч с Филипповым, с хозяином, рыжая бородища, а мой-то на
ту пору на меня налетел. Как хозяин-то схватит его, как дернет по комнате, а мой-то кричит: «Не виноват,
за чужую вину терплю!» Так, веришь ли,
все мы как были, так и покатились со смеху…
— Если вы, тетя, меня не возьмете,
то я
за вашею каретой побегу и закричу, — быстро и отчаянно прошептала она совсем на ухо Варваре Петровне; хорошо еще, что никто не слыхал. Варвара Петровна даже на шаг отшатнулась и пронзительным взглядом посмотрела на сумасшедшую девушку. Этот взгляд
всё решил: она непременно положила взять с собой Лизу!
— Знаешь что, друг мой Прасковья Ивановна, ты, верно, опять что-нибудь вообразила себе, с
тем вошла сюда. Ты
всю жизнь одним воображением жила. Ты вот про пансион разозлилась; а помнишь, как ты приехала и
весь класс уверила, что
за тебя гусар Шаблыкин посватался, и как madame Lefebure тебя тут же изобличила во лжи. А ведь ты и не лгала, просто навоображала себе для утехи. Ну, говори: с чем ты теперь? Что еще вообразила, чем недовольна?
Но чтоб объяснить
тот ужасный вопрос, который вдруг последовал
за этим жестом и восклицанием, — вопрос, возможности которого я даже и в самой Варваре Петровне не мог бы предположить, — я попрошу читателя вспомнить, что такое был характер Варвары Петровны во
всю ее жизнь и необыкновенную стремительность его в иные чрезвычайные минуты.
— Вы поймете тогда
тот порыв, по которому в этой слепоте благородства вдруг берут человека даже недостойного себя во
всех отношениях, человека, глубоко не понимающего вас, готового вас измучить при всякой первой возможности, и такого-то человека, наперекор
всему, воплощают вдруг в какой-то идеал, в свою мечту, совокупляют на нем
все надежды свои, преклоняются пред ним, любят его
всю жизнь, совершенно не зная
за что, — может быть, именно
за то, что он недостоин
того…
Да они мне теперь
всё простят уже
за то одно, что мудрец, издававший там прокламации, оказался здесь глупее их самих, не так ли?
— Говорил. От меня не прячется. На
всё готовая личность, на
всё;
за деньги разумеется, но есть и убеждения, в своем роде конечно. Ах да, вот и опять кстати: если вы давеча серьезно о
том замысле, помните, насчет Лизаветы Николаевны,
то возобновляю вам еще раз, что и я тоже на
всё готовая личность, во
всех родах, каких угодно, и совершенно к вашим услугам… Что это, вы
за палку хватаетесь? Ах нет, вы не
за палку… Представьте, мне показалось, что вы палку ищете?
— Если изволили предпринять путь отдаленный,
то докладываю, будучи неуверен в здешнем народишке, в особенности по глухим переулкам, а паче
всего за рекой, — не утерпел он еще раз. Это был старый слуга, бывший дядька Николая Всеволодовича, когда-то нянчивший его на руках, человек серьезный и строгий, любивший послушать и почитать от божественного.
— Хорошо. И кто размозжит голову
за ребенка, и
то хорошо; и кто не размозжит, и
то хорошо.
Всё хорошо,
всё.
Всем тем хорошо, кто знает, что
всё хорошо. Если б они знали, что им хорошо,
то им было бы хорошо, но пока они не знают, что им хорошо,
то им будет нехорошо. Вот
вся мысль,
вся, больше нет никакой!
— Я
всему молюсь. Видите, паук ползет по стене, я смотрю и благодарен ему
за то, что ползет.
— Если б я и был шпион,
то кому доносить? — злобно проговорил он, не отвечая прямо. — Нет, оставьте меня, к черту меня! — вскричал он, вдруг схватываясь
за первоначальную, слишком потрясшую его мысль, по
всем признакам несравненно сильнее, чем известие о собственной опасности. — Вы, вы, Ставрогин, как могли вы затереть себя в такую бесстыдную, бездарную лакейскую нелепость! Вы член их общества! Это ли подвиг Николая Ставрогина! — вскричал он чуть не в отчаянии.
— Да, и я вам писал о
том из Америки; я вам обо
всем писал. Да, я не мог тотчас же оторваться с кровью от
того, к чему прирос с детства, на что пошли
все восторги моих надежд и
все слезы моей ненависти… Трудно менять богов. Я не поверил вам тогда, потому что не хотел верить, и уцепился в последний раз
за этот помойный клоак… Но семя осталось и возросло. Серьезно, скажите серьезно, не дочитали письма моего из Америки? Может быть, не читали вовсе?
— Я
все пять лет только и представляла себе, как онвойдет. Встаньте сейчас и уйдите
за дверь, в
ту комнату. Я буду сидеть, как будто ничего не ожидая, и возьму в руки книжку, и вдруг вы войдите после пяти лет путешествия. Я хочу посмотреть, как это будет.
О господи! да я уж
тем только была счастлива,
все пять лет, что сокол мой где-то там,
за горами, живет и летает, на солнце взирает…
— Никогда, ничем вы меня не можете погубить, и сами это знаете лучше
всех, — быстро и с твердостью проговорила Дарья Павловна. — Если не к вам,
то я пойду в сестры милосердия, в сиделки, ходить
за больными, или в книгоноши, Евангелие продавать. Я так решила. Я не могу быть ничьею женой; я не могу жить и в таких домах, как этот. Я не
того хочу… Вы
всё знаете.
Впечатление, произведенное во
всем нашем обществе быстро огласившеюся историей поединка, было особенно замечательно
тем единодушием, с которым
все поспешили заявить себя безусловно
за Николая Всеволодовича.
Этот генерал, один из самых осанистых членов нашего клуба, помещик не очень богатый, но с бесподобнейшим образом мыслей, старомодный волокита
за барышнями, чрезвычайно любил, между прочим, в больших собраниях заговаривать вслух, с генеральскою вескостью, именно о
том, о чем
все еще говорили осторожным шепотом.
—
То есть они ведь вовсе в тебе не так нуждаются. Напротив, это чтобы тебя обласкать и
тем подлизаться к Варваре Петровне. Но, уж само собою, ты не посмеешь отказаться читать. Да и самому-то, я думаю, хочется, — ухмыльнулся он, — у вас у
всех, у старичья, адская амбиция. Но послушай, однако, надо, чтобы не так скучно. У тебя там что, испанская история, что ли? Ты мне дня
за три дай просмотреть, а
то ведь усыпишь, пожалуй.
—
То есть, видишь ли, она хочет назначить тебе день и место для взаимного объяснения; остатки вашего сентиментальничанья. Ты с нею двадцать лет кокетничал и приучил ее к самым смешным приемам. Но не беспокойся, теперь уж совсем не
то; она сама поминутно говорит, что теперь только начала «презирать». Я ей прямо растолковал, что
вся эта ваша дружба есть одно только взаимное излияние помой. Она мне много, брат, рассказала; фу, какую лакейскую должность исполнял ты
всё время. Даже я краснел
за тебя.
—
Все.
То есть, конечно, где же их прочитать? Фу, сколько ты исписал бумаги, я думаю, там более двух тысяч писем… А знаешь, старик, я думаю, у вас было одно мгновение, когда она готова была бы
за тебя выйти? Глупейшим ты образом упустил! Я, конечно, говорю с твоей точки зрения, но все-таки ж лучше, чем теперь, когда чуть не сосватали на «чужих грехах», как шута для потехи,
за деньги.
У Юлии Михайловны, по старому счету, было двести душ, и, кроме
того, с ней являлась большая протекция. С другой стороны, фон Лембке был красив, а ей уже
за сорок. Замечательно, что он мало-помалу влюбился в нее и в самом деле, по мере
того как
всё более и более ощущал себя женихом. В день свадьбы утром послал ей стихи. Ей
всё это очень нравилось, даже стихи: сорок лет не шутка. Вскорости он получил известный чин и известный орден, а затем назначен был в нашу губернию.
— Одну отнять, отними! — приказал Семен Яковлевич остававшемуся при нем артельщику.
Тот бросился
за уходившими, и
все трое слуг воротились через несколько времени, неся обратно раз подаренную и теперь отнятую у вдовицы одну голову сахару; она унесла, однако же, три.
Ну, конечно,
тот подпоручик, да еще кто-нибудь, да еще кто-нибудь здесь… ну и, может, Шатов, ну и еще кто-нибудь, ну вот и
все, дрянь и мизер… но я
за Шатова пришел просить, его спасти надо, потому что это стихотворение — его, его собственное сочинение и
за границей через него отпечатано; вот что я знаю наверно, а о прокламациях ровно ничего не знаю.
«Успеешь, крыса, выселиться из корабля! — думал Петр Степанович, выходя на улицу. — Ну, коли уж этот “почти государственный ум” так уверенно осведомляется о дне и часе и так почтительно благодарит
за полученное сведение,
то уж нам-то в себе нельзя после
того сомневаться. (Он усмехнулся.) Гм. А он в самом деле у них не глуп и…
всего только переселяющаяся крыса; такая не донесет!»
Признаться, мне пришлось-таки из-за вас язык поточить; но теперь, кажется, и они согласны, с
тем, разумеется, чтобы вы сдали типографию и
все бумаги.
Присылали
за нею даже из уезда к помещицам — до
того все веровали в ее знание, счастье и ловкость в решительных случаях.
Дело в
том, что они хоть и ждали еще с весны Петра Верховенского, возвещенного им сперва Толкаченкой, а потом приехавшим Шигалевым, хоть и ждали от него чрезвычайных чудес и хоть и пошли тотчас же
все, без малейшей критики и по первому его зову, в кружок, но только что составили пятерку,
все как бы тотчас же и обиделись, и именно, я полагаю,
за быстроту своего согласия.
— Что вы со мной делаете? — пролепетал он, схватив Ставрогина
за руку и изо
всей силы стиснув ее в своей.
Тот молча вырвал руку.
Они вышли. Петр Степанович бросился было в «заседание», чтоб унять хаос, но, вероятно, рассудив, что не стоит возиться, оставил
всё и через две минуты уже летел по дороге вслед
за ушедшими. На бегу ему припомнился переулок, которым можно было еще ближе пройти к дому Филиппова; увязая по колена в грязи, он пустился по переулку и в самом деле прибежал в
ту самую минуту, когда Ставрогин и Кириллов проходили в ворота.
— Стой! Ни шагу! — крикнул он, хватая его
за локоть. Ставрогин рванул руку, но не вырвал. Бешенство овладело им: схватив Верховенского
за волосы левою рукой, он бросил его изо
всей силы об земь и вышел в ворота. Но он не прошел еще тридцати шагов, как
тот опять нагнал его.
— Слушайте, мы сделаем смуту, — бормотал
тот быстро и почти как в бреду. — Вы не верите, что мы сделаем смуту? Мы сделаем такую смуту, что
всё поедет с основ. Кармазинов прав, что не
за что ухватиться. Кармазинов очень умен.
Всего только десять таких же кучек по России, и я неуловим.
В «кибитку» он, очевидно, верил, как в
то, что я сидел подле него, и ждал ее именно в это утро, сейчас, сию минуту, и
всё это
за сочинения Герцена да
за какую-то свою поэму!
Потом утверждали, что эти семьдесят были выборные от
всех фабричных, которых было у Шпигулиных до девятисот, с
тем чтоб идти к губернатору и,
за отсутствием хозяев, искать у него управы на хозяйского управляющего, который, закрывая фабрику и отпуская рабочих, нагло обсчитал их
всех, — факт, не подверженный теперь никакому сомнению.
Он у нас действительно летал и любил летать в своих дрожках с желтым задком, и по мере
того как «до разврата доведенные пристяжные» сходили
всё больше и больше с ума, приводя в восторг
всех купцов из Гостиного ряда, он подымался на дрожках, становился во
весь рост, придерживаясь
за нарочно приделанный сбоку ремень, и, простирая правую руку в пространство, как на монументах, обозревал таким образом город.