Неточные совпадения
В одном сатирическом английском романе прошлого столетия некто Гулливер, возвратясь из страны лилипутов, где люди были
всего в какие-нибудь два вершка росту, до того приучился считать себя между ними великаном, что, и ходя по улицам Лондона, невольно кричал прохожим и экипажам, чтоб они пред ним сворачивали и остерегались, чтоб он как-нибудь их
не раздавил, воображая, что он
всё еще великан, а они маленькие.
Сцена открывается хором женщин, потом хором мужчин, потом каких-то сил, и в конце
всего хором душ,
еще не живших, но которым очень бы хотелось пожить.
А если говорить
всю правду, то настоящею причиной перемены карьеры было
еще прежнее и снова возобновившееся деликатнейшее предложение ему от Варвары Петровны Ставрогиной, супруги генерал-лейтенанта и значительной богачки, принять на себя воспитание и
всё умственное развитие ее единственного сына, в качестве высшего педагога и друга,
не говоря уже о блистательном вознаграждении.
Она
всю ночь
не спала и даже ходила рано утром совещаться к Степану Трофимовичу и у него заплакала, чего никогда
еще с нею при людях
не случалось.
— Tous les hommes de génie et de progrès en Russie étaient, sont et seront toujours des картежники et des пьяницы, qui boivent en zapoï [
Все одаренные и передовые люди в России были, есть и будут всегда картежники и пьяницы, которые пьют запоем (фр.).]… а я
еще вовсе
не такой картежник и
не такой пьяница…
Да, действительно, до сих пор, до самого этого дня, он в одном только оставался постоянно уверенным, несмотря на
все «новые взгляды» и на
все «перемены идей» Варвары Петровны, именно в том, что он
всё еще обворожителен для ее женского сердца, то есть
не только как изгнанник или как славный ученый, но и как красивый мужчина.
«Прасковья
всю жизнь была слишком чувствительна, с самого
еще пансиона, — думала она, —
не таков Nicolas, чтоб убежать из-за насмешек девчонки.
— Стой, молчи. Во-первых, есть разница в летах, большая очень; но ведь ты лучше
всех знаешь, какой это вздор. Ты рассудительна, и в твоей жизни
не должно быть ошибок. Впрочем, он
еще красивый мужчина… Одним словом, Степан Трофимович, которого ты всегда уважала. Ну?
— Так. Я
еще посмотрю… А впрочем,
всё так будет, как я сказала, и
не беспокойтесь, я сама ее приготовлю. Вам совсем незачем.
Всё нужное будет сказано и сделано, а вам туда незачем. Для чего? Для какой роли? И сами
не ходите и писем
не пишите. И ни слуху ни духу, прошу вас. Я тоже буду молчать.
С невестой он
еще не видался, даже
не знал, невеста ли она ему; даже
не знал, есть ли тут во
всем этом хоть что-нибудь серьезное!
Все наши
еще с самого начала были официально предуведомлены о том, что Степан Трофимович некоторое время принимать
не будет и просит оставить его в совершенном покое.
— Вот верьте или нет, — заключил он под конец неожиданно, — а я убежден, что ему
не только уже известно
всё со
всеми подробностями о нашемположении, но что он и
еще что-нибудь сверх того знает, что-нибудь такое, чего ни вы, ни я
еще не знаем, а может быть, никогда и
не узнаем, или узнаем, когда уже будет поздно, когда уже нет возврата!..
Проклятие на эту минуту: я, кажется, оробел и смотрел подобострастно! Он мигом
всё это заметил и, конечно, тотчас же
всё узнал, то есть узнал, что мне уже известно, кто он такой, что я его читал и благоговел пред ним с самого детства, что я теперь оробел и смотрю подобострастно. Он улыбнулся, кивнул
еще раз головой и пошел прямо, как я указал ему.
Не знаю, для чего я поворотил за ним назад;
не знаю, для чего я пробежал подле него десять шагов. Он вдруг опять остановился.
Я попросил его выпить воды; я
еще не видал его в таком виде.
Всё время, пока говорил, он бегал из угла в угол по комнате, но вдруг остановился предо мной в какой-то необычайной позе.
Степан Трофимович машинально подал руку и указал садиться; посмотрел на меня, посмотрел на Липутина и вдруг, как бы опомнившись, поскорее сел сам, но
всё еще держа в руке шляпу и палку и
не замечая того.
— Я
еще его
не поил-с, да и денег таких он
не стоит, со
всеми его тайнами, вот что они для меня значат,
не знаю, как для вас. Напротив, это он деньгами сыплет, тогда как двенадцать дней назад ко мне приходил пятнадцать копеек выпрашивать, и это он меня шампанским поит, а
не я его. Но вы мне мысль подаете, и коли надо будет, то и я его напою, и именно чтобы разузнать, и может, и разузнаю-с… секретики
все ваши-с, — злобно отгрызнулся Липутин.
А что вы спрашиваете про капитана Лебядкина, то тот раньше
всех нас с ним познакомился, в Петербурге, лет пять или шесть тому, в ту малоизвестную, если можно так выразиться, эпоху жизни Николая Всеволодовича, когда
еще он и
не думал нас здесь приездом своим осчастливить.
— Это подло, и тут
весь обман! — глаза его засверкали. — Жизнь есть боль, жизнь есть страх, и человек несчастен. Теперь
всё боль и страх. Теперь человек жизнь любит, потому что боль и страх любит. И так сделали. Жизнь дается теперь за боль и страх, и тут
весь обман. Теперь человек
еще не тот человек. Будет новый человек, счастливый и гордый. Кому будет
всё равно, жить или
не жить, тот будет новый человек. Кто победит боль и страх, тот сам бог будет. А тот бог
не будет.
— Это
всё равно. Обман убьют. Всякий, кто хочет главной свободы, тот должен сметь убить себя. Кто смеет убить себя, тот тайну обмана узнал. Дальше нет свободы; тут
всё, а дальше нет ничего. Кто смеет убить себя, тот бог. Теперь всякий может сделать, что бога
не будет и ничего
не будет. Но никто
еще ни разу
не сделал.
— А вот же вам в наказание и ничего
не скажу дальше! А ведь как бы вам хотелось услышать? Уж одно то, что этот дуралей теперь
не простой капитан, а помещик нашей губернии, да
еще довольно значительный, потому что Николай Всеволодович ему
всё свое поместье, бывшие свои двести душ на днях продали, и вот же вам бог,
не лгу! сейчас узнал, но зато из наивернейшего источника. Ну, а теперь дощупывайтесь-ка сами; больше ничего
не скажу; до свиданья-с!
— Заметьте эту раздражительную фразу в конце о формальности. Бедная, бедная, друг
всей моей жизни! Признаюсь, это внезапноерешение судьбы меня точно придавило… Я, признаюсь,
всё еще надеялся, а теперь tout est dit, [
всё решено (фр.).] я уж знаю, что кончено; c’est terrible. [это ужасно (фр.).] О, кабы
не было совсем этого воскресенья, а
всё по-старому: вы бы ходили, а я бы тут…
— Ну
всё равно, у меня в одно ухо вошло, в другое вышло.
Не провожайте меня, Маврикий Николаевич, я только Земирку звала. Слава богу,
еще и сама хожу, а завтра гулять поеду.
Всё это навело меня на мысль, что тут
еще прежде меня что-то произошло и о чем я
не знаю; что, стало быть, я лишний и что
всё это
не мое дело.
Я тотчас же рассказал
всё, в точном историческом порядке, и прибавил, что хоть я теперь и успел одуматься после давешней горячки, но
еще более спутался: понял, что тут что-то очень важное для Лизаветы Николаевны, крепко желал бы помочь, но
вся беда в том, что
не только
не знаю, как сдержать данное ей обещание, но даже
не понимаю теперь, что именно ей обещал.
— Вы дрожите, вам холодно? — заметила вдруг Варвара Петровна и, сбросив с себя свой бурнус, на лету подхваченный лакеем, сняла с плеч свою черную (очень
не дешевую) шаль и собственными руками окутала обнаженную шею
всё еще стоявшей на коленях просительницы.
— Если вы, тетя, меня
не возьмете, то я за вашею каретой побегу и закричу, — быстро и отчаянно прошептала она совсем на ухо Варваре Петровне; хорошо
еще, что никто
не слыхал. Варвара Петровна даже на шаг отшатнулась и пронзительным взглядом посмотрела на сумасшедшую девушку. Этот взгляд
всё решил: она непременно положила взять с собой Лизу!
— Что так, Прасковья Ивановна, почему бы тебе и
не сесть у меня? Я от покойного мужа твоего
всю жизнь искреннею приязнию пользовалась, а мы с тобой
еще девчонками вместе в куклы в пансионе играли.
— Знаешь что, друг мой Прасковья Ивановна, ты, верно, опять что-нибудь вообразила себе, с тем вошла сюда. Ты
всю жизнь одним воображением жила. Ты вот про пансион разозлилась; а помнишь, как ты приехала и
весь класс уверила, что за тебя гусар Шаблыкин посватался, и как madame Lefebure тебя тут же изобличила во лжи. А ведь ты и
не лгала, просто навоображала себе для утехи. Ну, говори: с чем ты теперь? Что
еще вообразила, чем недовольна?
Тут у меня
еще не докончено, но
всё равно, словами! — трещал капитан. — Никифор берет стакан и, несмотря на крик, выплескивает в лохань
всю комедию, и мух и таракана, что давно надо было сделать. Но заметьте, заметьте, сударыня, таракан
не ропщет! Вот ответ на ваш вопрос: «Почему?» — вскричал он торжествуя: — «Та-ра-кан
не ропщет!» Что же касается до Никифора, то он изображает природу, — прибавил он скороговоркой и самодовольно заходил по комнате.
Она только смотрела на него,
вся обратясь в вопрос, и
весь вид ее говорил, что
еще один миг, и она
не вынесет неизвестности.
Поцеловав руку, он
еще раз окинул взглядом
всю комнату и, по-прежнему
не спеша, направился прямо к Марье Тимофеевне.
–…И
еще недавно, недавно — о, как я виновата пред Nicolas!.. Вы
не поверите, они измучили меня со
всех сторон,
все,
все, и враги, и людишки, и друзья; друзья, может быть, больше врагов. Когда мне прислали первое презренное анонимное письмо, Петр Степанович, то, вы
не поверите этому, у меня недостало, наконец, презрения, в ответ на
всю эту злость… Никогда, никогда
не прощу себе моего малодушия!
Шатов, совершенно
всеми забытый в своем углу (неподалеку от Лизаветы Николаевны) и, по-видимому, сам
не знавший, для чего он сидел и
не уходил, вдруг поднялся со стула и через
всю комнату, неспешным, но твердым шагом направился к Николаю Всеволодовичу, прямо смотря ему в лицо. Тот
еще издали заметил его приближение и чуть-чуть усмехнулся; но когда Шатов подошел к нему вплоть, то перестал усмехаться.
Прошло восемь дней. Теперь, когда уже
всё прошло и я пишу хронику, мы уже знаем, в чем дело; но тогда мы
еще ничего
не знали, и естественно, что нам представлялись странными разные вещи. По крайней мере мы со Степаном Трофимовичем в первое время заперлись и с испугом наблюдали издали. Я-то кой-куда
еще выходил и по-прежнему приносил ему разные вести, без чего он и пробыть
не мог.
До этой минуты он во
весь день
еще ни слова
не сказал со мной.
А теперь, описав наше загадочное положение в продолжение этих восьми дней, когда мы
еще ничего
не знали, приступлю к описанию последующих событий моей хроники и уже, так сказать, с знанием дела, в том виде, как
всё это открылось и объяснилось теперь. Начну именно с восьмого дня после того воскресенья, то есть с понедельника вечером, потому что, в сущности, с этого вечера и началась «новая история».
— Говорил. От меня
не прячется. На
всё готовая личность, на
всё; за деньги разумеется, но есть и убеждения, в своем роде конечно. Ах да, вот и опять кстати: если вы давеча серьезно о том замысле, помните, насчет Лизаветы Николаевны, то возобновляю вам
еще раз, что и я тоже на
всё готовая личность, во
всех родах, каких угодно, и совершенно к вашим услугам… Что это, вы за палку хватаетесь? Ах нет, вы
не за палку… Представьте, мне показалось, что вы палку ищете?
— Если изволили предпринять путь отдаленный, то докладываю, будучи неуверен в здешнем народишке, в особенности по глухим переулкам, а паче
всего за рекой, —
не утерпел он
еще раз. Это был старый слуга, бывший дядька Николая Всеволодовича, когда-то нянчивший его на руках, человек серьезный и строгий, любивший послушать и почитать от божественного.
Но вы
еще дальше шли: вы веровали, что римский католицизм уже
не есть христианство; вы утверждали, что Рим провозгласил Христа, поддавшегося на третье дьяволово искушение, и что, возвестив
всему свету, что Христос без царства земного на земле устоять
не может, католичество тем самым провозгласило антихриста и тем погубило
весь западный мир.
Никогда
еще не было, чтоб у
всех или у многих народов был один общий бог, но всегда и у каждого был особый.
Капитан Лебядкин дней уже восемь
не был пьян; лицо его как-то отекло и пожелтело, взгляд был беспокойный, любопытный и очевидно недоумевающий; слишком заметно было, что он
еще сам
не знает, каким тоном ему можно заговорить и в какой
всего выгоднее было бы прямо попасть.
— Я-с.
Еще со вчерашнего дня, и
всё, что мог, чтобы сделать честь… Марья же Тимофеевна на этот счет, сами знаете, равнодушна. А главное, от ваших щедрот, ваше собственное, так как вы здесь хозяин, а
не я, а я, так сказать, в виде только вашего приказчика, ибо все-таки, все-таки, Николай Всеволодович, все-таки духом я независим!
Не отнимите же вы это последнее достояние мое! — докончил он умилительно.
Вон, поверите ли-с, у капитана Лебядкина-с, где сейчас изволили посещать-с, когда
еще они до вас проживали у Филиппова-с, так иной раз дверь
всю ночь настежь
не запертая стоит-с, сам спит пьян мертвецки, а деньги у него изо
всех карманов на пол сыплются.
Еще в детстве его, в той специальной военной школе для более знатных и богатых воспитанников, в которой он имел честь начать и кончить свое образование, укоренились в нем некоторые поэтические воззрения: ему понравились замки, средневековая жизнь,
вся оперная часть ее, рыцарство; он чуть
не плакал уже тогда от стыда, что русского боярина времен Московского царства царь мог наказывать телесно, и краснел от сравнений.
Ему
всё казалось, что
еще как-нибудь
не состоится дело, малейшее промедление бросало его в трепет.
Этот генерал, один из самых осанистых членов нашего клуба, помещик
не очень богатый, но с бесподобнейшим образом мыслей, старомодный волокита за барышнями, чрезвычайно любил, между прочим, в больших собраниях заговаривать вслух, с генеральскою вескостью, именно о том, о чем
все еще говорили осторожным шепотом.
— Я, конечно, принимаю и ласкаю молодого Верховенского. Он безрассуден, но он
еще молод; впрочем, с солидными знаниями. Но
всё же это
не какой-нибудь отставной бывший критик.
Варвара Петровна тотчас же поспешила заметить, что Степан Трофимович вовсе никогда
не был критиком, а, напротив,
всю жизнь прожил в ее доме. Знаменит же обстоятельствами первоначальной своей карьеры, «слишком известными
всему свету», а в самое последнее время — своими трудами по испанской истории; хочет тоже писать о положении теперешних немецких университетов и, кажется,
еще что-то о дрезденской Мадонне. Одним словом, Варвара Петровна
не захотела уступить Юлии Михайловне Степана Трофимовича.
— Вы ужасно расчетливы; вы
всё хотите так сделать, чтоб я
еще оставалась в долгу. Когда вы воротились из-за границы, вы смотрели предо мною свысока и
не давали мне выговорить слова, а когда я сама поехала и заговорила с вами потом о впечатлении после Мадонны, вы
не дослушали и высокомерно стали улыбаться в свой галстук, точно я уж
не могла иметь таких же точно чувств, как и вы.
Ну, конечно, тот подпоручик, да
еще кто-нибудь, да
еще кто-нибудь здесь… ну и, может, Шатов, ну и
еще кто-нибудь, ну вот и
все, дрянь и мизер… но я за Шатова пришел просить, его спасти надо, потому что это стихотворение — его, его собственное сочинение и за границей через него отпечатано; вот что я знаю наверно, а о прокламациях ровно ничего
не знаю.