Неточные совпадения
Я видела, что
он последнее на меня отдавал, а сам бился бог знает
как.
Он учил Сашу французскому и немецкому языкам, истории, географии — всем наукам,
как говорила Анна Федоровна, и за то получал от нее квартиру и стол...
Сначала я, такая большая девушка, шалила заодно с Сашей, и мы, бывало, по целым часам ломаем головы,
как бы раздразнить и вывесть
его из терпения.
С этого дня я начала мучить воображение мое, создавая тысячи планов,
каким бы образом вдруг заставить Покровского изменить свое мнение обо мне. Но я была подчас робка и застенчива: в настоящем положении моем я ни на что не могла решиться и ограничивалась одними мечтаниями (и бог знает
какими мечтаниями!). Я перестала только проказничать вместе с Сашей;
он перестал на нас сердиться; но для самолюбия моего этого было мало.
С первого взгляда на
него можно было подумать, что
он как будто чего-то стыдится,
как будто
ему себя самого совестно.
Старик и говорить больше ни о чем не мог,
как о сыне, и постоянно два раза в неделю навещал
его.
Сын понемногу отучал старика от пороков, от любопытства и от поминутного болтания и наконец довел до того, что тот слушал
его во всем,
как оракула, и рта не смел разинуть без
его позволения.
Когда
он приходил к
нему в гости, то почти всегда имел какой-то озабоченный, робкий вид, вероятно от неизвестности, как-то
его примет сын, обыкновенно долго не решался войти, и если я тут случалась, так
он меня минут двадцать, бывало, расспрашивал — что, каков Петенька? здоров ли
он? в
каком именно расположении духа и не занимается ли чем-нибудь важным?
Но дар слова
ему не давался: всегда смешается и сробеет, так что не знает, куда руки девать, куда себя девать, и после еще долго про себя ответ шепчет,
как бы желая поправиться.
Все это
он делал с видом притворного равнодушия и хладнокровия,
как будто бы
он и всегда мог так хозяйничать с сыновними книгами,
как будто
ему и не в диковину ласка сына.
Но мне раз случилось видеть,
как бедняк испугался, когда Покровский попросил
его не трогать книг.
Покровский своими советами отучал понемногу старика от дурных наклонностей, и
как только видел
его раза три сряду в трезвом виде, то при первом посещении давал
ему на прощанье по четвертачку, по полтинничку или больше.
Мне захотелось, и я тут же решилась прочесть
его книги, все до одной, и
как можно скорее.
Одна из
них, самая сумасбродная, была та, что я хотела идти к
нему, объясниться с
ним, признаться
ему во всем, откровенно рассказать
ему все и уверить
его, что я поступила не
как глупая девочка, но с добрым намерением.
Может быть,
ему было только любопытно сначала; впоследствии нерешительность
его исчезла, и
он, с таким же простым, прямым чувством,
как и я, принимал мою привязанность к
нему, мои приветливые слова, мое внимание и отвечал на все это тем же вниманием, так же дружелюбно и приветливо,
как искренний друг мой,
как родной брат мой.
И когда сердцу становится тяжело, больно, томительно, грустно, тогда воспоминания свежат и живят
его,
как капли росы в влажный вечер, после жаркого дня, свежат и живят бедный, чахлый цветок, сгоревший от зноя дневного.
Как-то раз зашел к нам старик Покровский.
Он долго с нами болтал, был не по-обыкновенному весел, бодр, разговорчив; смеялся, острил по-своему и наконец разрешил загадку своего восторга и объявил нам, что ровно через неделю будет день рождения Петеньки и что по сему случаю
он непременно придет к сыну; что
он наденет новую жилетку и что жена обещалась купить
ему новые сапоги. Одним словом, старик был счастлив вполне и болтал обо всем, что
ему на ум попадалось.
А за труды
его со мною я хотела быть
ему навсегда одолженною без
какой бы то ни было уплаты, кроме дружбы моей.
Бедный старик стоял посреди
их,
как будто забитый какой-нибудь, и не знал, за что взяться из того, что
ему предлагали.
— «Ах, нет, — отвечал
он, — нет, вы посмотрите только,
какие здесь есть хорошие книжки; очень, очень хорошие есть книжки!» И последние слова
он так жалобно протянул нараспев, что мне показалось, что
он заплакать готов от досады, зачем книжки хорошие дороги, и что вот сейчас капнет слезинка с
его бледных щек на красный нос.
Потом разговор естественно перешел на ожидаемый праздник; потом старик распространился о том,
как мы будем дарить, и чем далее углублялся
он в свой предмет, чем более о
нем говорил, тем приметнее мне становилось, что у
него есть что-то на душе, о чем
он не может, не смеет, даже боится выразиться.
— Видите: вы,
как придет день
его рождения, возьмите десять книжек и подарите
их ему сами, то есть от себя, с своей стороны; я же возьму тогда одну одиннадцатую и уж тоже подарю от себя, то есть собственно с своей стороны.
Мне стало ужасно жаль старика. Я думала недолго. Старик смотрел на меня с беспокойством. «Да слушайте, Захар Петрович, — сказала я, — вы подарите
их ему все!» — «
Как все? то есть книжки все?..» — «Ну да, книжки все». — «И от себя?» — «От себя». — «От одного себя? то есть от своего имени?» — «Ну да, от своего имени…» Я, кажется, очень ясно толковала, но старик очень долго не мог понять меня.
«Ну да, — говорил
он, задумавшись, — да! это будет очень хорошо, это было бы весьма хорошо, только вы-то
как же, Варвара Алексеевна?» — «Ну, да я ничего не подарю».
— «
Как! — закричал старик, почти испугавшись, — так вы ничего Петеньке не подарите, так вы
ему ничего дарить не хотите?» Старик испугался; в эту минуту
он, кажется, готов был отказаться от своего предложения затем, чтобы и я могла чем-нибудь подарить
его сына.
Одним словом, старик от восторга так расходился,
как, может быть, никогда еще не бывало с
ним.
А теперь все пойдут грустные, тяжелые воспоминания; начнется повесть о моих черных днях. Вот отчего, может быть, перо мое начинает двигаться медленнее и
как будто отказывается писать далее. Вот отчего, может быть, я с таким увлечением и с такою любовью переходила в памяти моей малейшие подробности моего маленького житья-бытья в счастливые дни мои. Эти дни были так недолги;
их сменило горе, черное горе, которое бог один знает когда кончится.
Как и все чахоточные,
он не расставался до последней минуты своей с надеждою жить очень долго.
Особенно в последнюю ночь
он был
как исступленный;
он ужасно страдал, тосковал; стоны
его терзали мою душу.
Все эти дни
он был
как беспамятный,
как одурелый и с какою-то странною заботливостию все хлопотал около гроба: то оправлял венчик на покойнике, то зажигал и снимал свечи.
Полы
его ветхого сюртука развевались по ветру,
как крылья.
Я сжимала ее крепко-крепко в руках своих, целовала ее и навзрыд плакала, боязливо прижимаясь к ней,
как бы стараясь удержать в своих объятиях последнего друга моего и не отдавать
его смерти…
Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели // Назначен был счастливый срок. // И тайна брачныя постели // И сладостной любви венок //
Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда //
Ему не снились никогда. // Меж тем
как мы, враги Гимена, // В домашней жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский, сердцем
он // Для оной жизни был рожден.
Богат, хорош собою, Ленский // Везде был принят
как жених; // Таков обычай деревенский; // Все дочек прочили своих // За полурусского соседа; // Взойдет ли
он, тотчас беседа // Заводит слово стороной // О скуке жизни холостой; // Зовут соседа к самовару, // А Дуня разливает чай, // Ей шепчут: «Дуня, примечай!» // Потом приносят и гитару; // И запищит она (Бог мой!): // Приди в чертог ко мне златой!..
Бывало, льстивый голос света // В
нем злую храбрость выхвалял: //
Он, правда, в туз из пистолета // В пяти саженях попадал, // И то сказать, что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье //
Он отличился, смело в грязь // С коня калмыцкого свалясь, //
Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
Свой слог на важный лад настроя, // Бывало, пламенный творец // Являл нам своего героя //
Как совершенства образец. //
Он одарял предмет любимый, // Всегда неправедно гонимый, // Душой чувствительной, умом // И привлекательным лицом. // Питая жар чистейшей страсти, // Всегда восторженный герой // Готов был жертвовать собой, // И при конце последней части // Всегда наказан был порок, // Добру достойный был венок.
С семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно из Тамбова, // В очках и в рыжем парике. //
Как истинный француз, в кармане // Трике привез куплет Татьяне // На голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих песен альманаха // Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, //
Его на свет явил из праха, // И смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.