Неточные совпадения
Или, напротив, он с
самого начала стал,
как уверяла критика «Москвитянина», на ту высоту, которая превосходит степень понимания современной критики?
Самый нелепый из критиков славянофильской партии очень категорически выразился, что у Островского все бы хорошо, «но у него иногда недостает решительности и смелости в исполнении задуманного: ему
как будто мешает ложный стыд и робкие привычки, воспитанные в нем натуральным направлением.
Тот же критик решил (очень энергически), что в драме «Не так живи,
как хочется» Островский проповедует, будто «полная покорность воле старших, слепая вера в справедливость исстари предписанного закона и совершенное отречение от человеческой свободы, от всякого притязания на право заявить свои человеческие чувства гораздо лучше, чем
самая мысль, чувство и свободная воля человека».
Конечно, мы не отвергаем того, что лучше было бы, если бы Островский соединил в себе Аристофана, Мольера и Шекспира; но мы знаем, что этого нет, что это невозможно, и все-таки признаем Островского замечательным писателем в нашей литературе, находя, что он и
сам по себе,
как есть, очень недурен и заслуживает нашего внимания и изучения…
У него еще нет теоретических соображений, которые бы могли объяснить этот факт; но он видит, что тут есть что-то особенное, заслуживающее внимания, и с жадным любопытством всматривается в
самый факт, усваивает его, носит его в своей душе сначала
как единичное представление, потом присоединяет к нему другие, однородные, факты и образы и, наконец, создает тип, выражающий в себе все существенные черты всех частных явлений этого рода, прежде замеченных художником.
Собственно говоря, безусловной неправды писатели никогда не выдумывают: о
самых нелепых романах и мелодрамах нельзя сказать, чтобы представляемые в них страсти и пошлости были безусловно ложны, т. е. невозможны даже
как уродливая случайность.
Судя по тому,
как глубоко проникает взгляд писателя в
самую сущность явлений,
как широко захватывает он в своих изображениях различные стороны жизни, — можно решить и то,
как велик его талант.
Ведь у них
самих отняли все, что они имели, свою волю и свою мысль;
как же им рассуждать о том, что честно и что бесчестно?
как не захотеть надуть другого для своей личной выгоды?
Даже для тех, которые решаются
сами подражать новую моду, она все-таки тяжела так,
как тяжел бывает всякий кошмар, хотя бы в нем представлялись видения
самые прелестные.
Но Островский вводит нас в
самую глубину этого семейства, заставляет присутствовать при
самых интимных сценах, и мы не только понимаем, мы скорбно чувствуем сердцем, что тут не может быть иных отношений,
как основанных на обмане и хитрости, с одной стороны, при диком и бессовестном деспотизме, с другой.
Еще только увидавши в окно возвращающуюся Дарью, Машенька пугливо восклицает: «Ах, сестрица,
как бы она маменьке не попалась!» И Дарья действительно попалась; но она
сама тоже не промах, — умела отвертеться: «…за шелком, говорит, в лавочку бегала».
Видите, это он со скуки такие шутки шутит! Ему скучно стало чаю дожидаться… Понятно,
какие чувства может питать к такому мужу
самая невзыскательная жена.
У него есть свои особенные понятия, по которым плутовать следует, но только до каких-то пределов, хотя, впрочем, он и
сам хорошенько не знает, до
каких именно…
По крайней мере видно, что уже и в это время автор был поражен тем неприязненным и мрачным характером,
каким у нас большею частию отличаются отношения
самых близких между собою людей.
Из всех родов житейской дипломатики — это
самый низший, это не более,
как расчет первого следующего хода в шахматной игре.
Все растерялись: и мать, и сваха, и Фоминишна, и
сама невеста, которая, впрочем,
как образованная, нашла в себе силы выразить решительное сопротивление и закричать: «Не хочу, не хочу, не пойду я за такого противного».
То же
самое и с Рисположенским, пьяным приказным, занимающимся кляузами и делающим кое-что по делам Большова: Самсон Силыч подсмеивается над тем,
как его из суда выгнали, и очень сурово решает, что его надобно бы в Камчатку сослать.
Оно есть не что иное,
как выражение
самого грубого и отвратительного эгоизма, при совершенном отсутствии каких-нибудь высших нравственных начал.
Следуя внушениям этого эгоизма, и Большов задумывает свое банкротство. И его эгоизм еще имеет для себя извинение в этом случае: он не только видел,
как другие наживаются банкротством, но и
сам потерпел некоторое расстройство в делах, именно от несостоятельности многих должников своих. Он с горечью говорит об этом Подхалюзину...
Он придумывает только, «
какую бы тут механику подсмолить»; но этого ни он
сам, ни его советник Рисположенский не знают еще хорошенько.
Он
сам это сознает и в горькую минуту даже высказывает Рисположенскому: «То-то вот и беда, что наш брат, купец, дурак, — ничего он не понимает, а таким пиявкам,
как ты, это и на руку».
Большов с услаждением всё повторяет, что он волен делать, что хочет, и никто ему не указ:
как будто он
сам все еще не решается верить этому…
Но она заметна и в Большове, который, даже решаясь на такой шаг,
как злостное банкротство, не только старается свалить с себя хлопоты, но просто
сам не знает, что он делает, отступается от своей выгоды и даже отказывается от своей воли в этом деле, сваливая все на судьбу.
Когда Подхалюзин толкует ему, что может случиться «грех
какой», что, пожалуй, и имение отнимут, и его
самого по судам затаскают, Большов отвечает: «Что ж делать-то, братец; уж знать, такая воля божия, против ее не пойдешь».
Олимпиада Самсоновна говорит ему: «Я у вас, тятенька, до двадцати лет жила, — свету не видала, что же, мне прикажете отдать вам деньги, а
самой опять в ситцевых платьях ходить?» Большов не находит ничего лучшего сказать на это,
как только попрекнуть дочь и зятя невольным благодеянием, которое он им сделал, передавши в их руки свое имение.
И до того заразителен этот нелепый порядок жизни «темного царства», что каждая,
самая придавленная личность,
как только освободится хоть немножко от чужого гнета, так и начинает
сама стремиться угнетать других.
А когда наворует денег побольше, то и
сам, конечно, примется командовать так же беспутно и жестоко,
как и им командовали.
Как он будет сочувствовать страданиям других, когда его
самого утешали гривенничками за то, что он с колокольни упал!
Люди,
как мы видели, показаны нам в комедии с человеческой, а не с юридической стороны, и потому впечатление
самых их преступлений смягчается для нас.
Но автор комедии вводит нас в
самый домашний быт этих людей, раскрывает перед нами их душу, передает их логику, их взгляд на вещи, и мы невольно убеждаемся, что тут нет ни злодеев, ни извергов, а всё люди очень обыкновенные,
как все люди, и что преступления, поразившие нас, суть вовсе не следствия исключительных натур, по своей сущности наклонных к злодейству, а просто неизбежные результаты тех обстоятельств, посреди которых начинается и проходит жизнь людей, обвиняемых нами.
Во-первых, о ней до сих пор не было говорено ничего серьезного; во-вторых, краткие заметки,
какие делались о ней мимоходом, постоянно обнаруживали какое-то странное понимание смысла пьесы; в-третьих,
сама по себе комедия эта принадлежит к наиболее ярким и выдержанным произведениям Островского; в-четвертых, не будучи играна на сцене, она менее популярна в публике, нежели другие его пьесы…
Читатели, соображаясь с своими собственными наблюдениями над жизнью и с своими понятиями о праве, нравственности и требованиях природы человеческой, могут решить
сами —
как то, справедливы ли наши суждения, так и то,
какое значение имеют жизненные факты, извлекаемые нами из комедий Островского.
Самые идеалы его (потому что идеалы и у Подхалюзина есть,
как есть и у городничего в «Ревизоре») грубы, тусклы, безобразны и бесчеловечны.
И только бы ему достичь возможности осуществить свой идеал: он в
самом деле не замедлит заставить других так же бояться, подличать, фальшивить и страдать от него,
как боялся, подличал, фальшивил и страдал
сам он, пока не обеспечил себе право на самодурство…
Авдотья Максимовна, Любовь Торцова, Даша, Надя — все это безвинные, безответные жертвы самодурства, и то сглажение, отменение человеческой личности,
какое в них произведено жизнью, едва ли не безотраднее действует на душу, нежели
самое искажение человеческой природы в плутах, подобных Подхалюзину.
В
самом деле — не очень-то веселая жизнь ожидала бы Авдотью Максимовну, если бы она вышла за благородного, хотя бы он и не был таким шалыганом,
как Вихорев.
Самая лучшая похвала ей из уст
самого отца —
какая же? — та, что «в глазах у нее только любовь да кротость: она будет любить всякого мужа, надо найти ей такого, чтобы ее-то любил».
Но и тут она только понапрасну мучит
самое себя: ни на одну минуту не стоит она на твердой почве, а все
как будто тонет, — то всплывет немножко, то опять погрузится… так и ждешь, что вот-вот сейчас потонет совсем…
В
самом деле, — и «
как ты смеешь?», и «я тебя растил и лелеял», и «ты дура», и «нет тебе моего благословения» — все это градом сыплется на бедную девушку и доводит ее до того, что даже в ее слабой и покорной душе вдруг подымается кроткий протест, выражающийся невольным, бессознательным переломом прежнего чувства: отцовский приказ идти за Бородкина возбудил в ней отвращение к нему.
Но тотчас же она
сама пугается своих слов и переходит к смиренному тону, в котором даже хочется предположить иронию,
как она ни неуместна в положении Авдотьи Максимовны.
А Вихорев думает: «Что ж, отчего и не пошалить, если шалости так дешево обходятся». А тут еще, в заключение пьесы, Русаков, на радостях, что урок не пропал даром для дочери и еще более укрепил, в ней принцип повиновения старшим, уплачивает долг Вихорева в гостинице, где тот жил.
Как видите, и тут сказывается самодурный обычай: на милость, дескать, нет образца, хочу — казню, хочу — милую… Никто мне не указ, — ни даже
самые правила справедливости.
Главное дело в том, чтоб он был добросовестен и не искажал фактов жизни в пользу своих воззрений: тогда истинный смысл фактов
сам собою выкажется в произведении, хотя, разумеется, и не с такою яркостью,
как в том случае, когда художнической работе помогает и сила отвлеченной мысли…
Об Островском даже
сами противники его говорят, что он всегда верно рисует картины действительной жизни; следовательно, мы можем даже оставить в стороне,
как вопрос частный и личный, то,
какие намерения имел автор при создании своей пьесы.
По натуре своей он добр и честен, его мысли и дела направлены ко благу, оттого в семье его мы не видим тех ужасов угнетения,
какие встречаем в других самодурных семействах, изображенных
самим же Островским.
Под влиянием такого человека и таких отношений развиваются кроткие натуры Любови Гордеевны и Мити, представляющие собою образец того, до чего может доходить обезличение и до
какой совершенной неспособности и самобытной деятельности доводит угнетение даже
самую симпатичную, самоотверженную натуру.
При
самом объяснении в любви, собираясь просить благословения у отца, Любовь Гордеевна говорит Мите: «А ну
как тятенька не захочет нашего счастья, — что тогда?» Митя отвечает: «Что загадывать вперед?
Какое жалкое положение: не иметь даже ни малейшего помышления о возможности сделать что-нибудь
самому, полагать всю надежду на чужое решение, на чужую милость, в то время
как нам грозит кровная беда…
Итак, это отчаянная, безумная вспышка, к
каким бывают в некоторые мгновения способны
самые робкие люди.
Он рад будет прогнать и погубить вас, но, зная, что с вами много хлопот,
сам постарается избежать новых столкновений и сделается даже очень уступчив: во-первых, у него нет внутренних сил для равной борьбы начистоту, во-вторых, он вообще не привык к
какой бы то ни было последовательной и продолжительной работе, а бороться с человеком, который смело и неотступно пристает к вам, — это тоже работа немалая…
Этими словами Коршунов совершенно портит свое дело: он употребил именно ту форму, которой самодурство никак не может переносить и которая
сама опять-таки есть не что иное,
как нелепое порождение самодурства.