Неточные совпадения
Но, по одной из тех странных, для обыкновенного читателя,
и очень досадных для автора, случайностей, которые так часто повторяются в нашей бедной литературе, — пьеса Островского не только не была играна на театре, но
даже не могла встретить подробной
и серьезной оценки ни в одном журнале.
Критика отнеслась к автору с уважением, называла его беспрестанно автором «Своих людей»
и даже заметила, что обращает на него такое внимание более за первую его комедию, нежели за вторую, которую все признали слабее первой.
Затем каждое новое произведение Островского возбуждало в журналистике некоторое волнение,
и вскоре по поводу их образовались
даже две литературные партии, радикально противоположные одна другой.
К сожалению, мнения эти высказывались всегда с удивительной заносчивостью, туманностью
и неопределенностью, так что для противной партии невозможен был
даже серьезный спор.
Весьма бесцеремонно нашел он, что нынешней критике пришелся не по плечу талант Островского,
и потому она стала к нему в положение очень комическое; он объявил
даже, что
и «Свои люди» не были разобраны потому только, что
и в них уже высказалось новое слово, которое критика хоть
и видит, да зубом неймет…
Читатели, конечно, поскучали бы немного; но зато мы отделались бы чрезвычайно легко, заслужили бы сочувствие эстетических критиков
и даже, — почему знать? — стяжали бы, может быть, название тонкого ценителя художественных красот
и таковых же недостатков.
Первый факт нового рода не производит на него живого впечатления; он большею частию едва примечает этот факт
и проходит мимо него, как мимо странной случайности,
даже не трудясь его усвоить себе.
Собственно говоря, безусловной неправды писатели никогда не выдумывают: о самых нелепых романах
и мелодрамах нельзя сказать, чтобы представляемые в них страсти
и пошлости были безусловно ложны, т. е. невозможны
даже как уродливая случайность.
Но автор хотел приписать этому лицу всевозможные добрые качества,
и в числе их приписал
даже такое, от которого настоящие Бородкины, вероятно, отреклись бы с ужасом.
Говорили, — зачем Островский вывел представителем честных стремлений такого плохого господина, как Жадов; сердились
даже на то, что взяточники у Островского так пошлы
и наивны,
и выражали мнение, что «гораздо лучше было бы выставить на суд публичный тех людей, которые обдуманно
и ловко созидают, развивают, поддерживают взяточничество, холопское начало
и со всей энергией противятся всем, чем могут, проведению в государственный
и общественный организм свежих элементов».
По нашему же мнению, для художественного произведения годятся всякие сюжеты, как бы они ни были случайны,
и в таких сюжетах нужно для естественности жертвовать
даже отвлеченною логичностью, в полной уверенности, что жизнь, как
и природа, имеет свою логику
и что эта логика, может быть, окажется гораздо лучше той, какую мы ей часто навязываем…
Мы только пользуемся случаем высказать его по поводу произведений Островского, у которого везде на первом плане видим верность фактам действительности
и даже некоторое презрение к логической замкнутости произведения —
и которого комедии, несмотря на то, имеют
и занимательность
и внутренний смысл.
Они молчат, эти несчастные узники, — они сидят в летаргическом оцепенении
и даже не потрясают своими цепями; они почти лишились
даже способности сознавать свое страдальческое положение; но тем не менее они чувствуют тяжесть, лежащую на них, они не потеряли способности ощущать свою боль.
И такова сила самодурства в этом темном царстве Торцовых, Брусковых
и Уланбековых, что много людей действительно замирает в нем, теряет
и смысл,
и волю,
и даже силу сердечного чувства — все, что составляет разумную жизнь, —
и в идиотском бессилии прозябает, только совершая отправления животной жизни.
Тут нет злобно обдуманных планов, нет сознательной решимости на систематическую, подземную борьбу, нет
даже особенной хитрости; тут просто невольное, вынужденное внешними обстоятельствами, вовсе не обдуманное
и ни с чем хорошенько не соображенное проявление чувства самосохранения.
И точно как после кошмара,
даже те, которые, по-видимому, успели уже освободиться от самодурного гнета
и успели возвратить себе чувство
и сознание, —
и те все еще не могут найтись хорошенько в своем новом положении
и, не поняв ни настоящей образованности, ни своего призвания, не умеют удержать
и своих прав, не решаются
и приняться за дело, а возвращаются опять к той же покорности судьбе или к темным сделкам с ложью
и самодурством.
Здесь все в ответе за какую-то чужую несправедливость, все делают мне пакости за то, в чем я вовсе не виноват,
и от всех я должен отбиваться,
даже вовсе не имея желания побить кого-нибудь.
Поневоле человек делается неразборчив
и начинает бить кого попало, не теряя
даже сознания, что, в сущности-то, никого бы не следовало бить.
А посмотришь, — он вовсе не изверг, а человек очень обыкновенный
и даже добродушный.
И чем эта ненормальность сильнее, тем чаще совершаются преступления
даже натурами порядочными, тем менее обдуманности
и систематичности
и более случайности, почти бессознательности, в преступлении.
Он сам это сознает
и в горькую минуту
даже высказывает Рисположенскому: «То-то вот
и беда, что наш брат, купец, дурак, — ничего он не понимает, а таким пиявкам, как ты, это
и на руку».
Можно сказать
даже, что
и все самодурство Большова происходит от непривычки к самобытной
и сознательной деятельности, к которой, однако же, он имеет стремление, при несомненной силе природной сметливости.
Но она заметна
и в Большове, который,
даже решаясь на такой шаг, как злостное банкротство, не только старается свалить с себя хлопоты, но просто сам не знает, что он делает, отступается от своей выгоды
и даже отказывается от своей воли в этом деле, сваливая все на судьбу.
Эта темнота разумения, отвращение от мышления, бессилие воли пред всяким рискованным шагом, порождающая этот тупоумный, отчаянный фатализм
и самодурство, противное
даже личной выгоде, все это чрезвычайно рельефно выдается в Большове
и очень легко объясняет отдачу им имения своему приказчику
и зятю Подхалюзину — поступок, в котором иные критики хотели видеть непонятный порыв великодушия
и подражание королю Лиру.
Смотря на него, мы сначала чувствуем ненависть к этому беспутному деспоту; но, следя за развитием драмы, все более примиряемся с ним как с человеком
и оканчиваем тем, что исполняемся негодованием
и жгучею злобой уже не к нему, а за него
и за целый мир — к тому дикому, нечеловеческому положению, которое может доводить до такого беспутства
даже людей, подобных Лиру.
Мы видим, что
даже несчастие
и заключение в тюрьму нимало не образумило его, не пробудило человеческих чувств,
и справедливо заключаем, что, видно, они уж навек в нем замерли, что так им уж
и спать сном непробудным.
Мало этого: в его грубой душе замерли
даже чувства отца
и мужа; это мы видели
и в первых актах пьесы, видим
и в последнем.
Подхалюзин боится хозяина, но уж покрикивает на Фоминишну
и бьет Тишку; Аграфена Кондратьевна, простодушная
и даже глуповатая женщина, как огня боится мужа, но с Тишкой тоже расправляется довольно энергически, да
и на дочь прикрикивает,
и если бы сила была, так непременно бы сжала ее в ежовых рукавицах.
Он
даже выказывает значительную степень великодушия, соглашаясь платить за Большова 15 копеек вместо 10-и
и решаясь
даже сам ехать к кредиторам, чтобы их упрашивать.
Видно, что он не лишен
даже чувства сострадания
и некоторой совестливости; но ему всё хочется отжилить поболее,
и он надеется, что, авось, уладит дело повыгоднее.
И усы,
и эполеты,
и мундир, а у иных
даже шпоры с колокольчиками!..
Бесправное, оно подрывает доверие к праву; темное
и ложное в своей основе, оно гонит прочь всякий луч истины; бессмысленное
и капризное, оно убивает здравый смысл
и всякую способость к разумной, целесообразной деятельности; грубое
и гнетущее, оно разрушает все связи любви
и доверенности, уничтожает
даже доверие к самому себе
и отучает от честной, открытой деятельности.
Затем, в связи с тем же вопросом самодурства
и даже в прямой зависимости от него, рассмотрим значение тех форм образованности, которые так смущают обитателей нашего «темного царства»,
и, наконец, тех средств, которые многими из героев этого царства употребляются для упрочения своего материального благосостояния.
Мы видели, что под влиянием самодурных отношений развивается плутовство
и пронырливость, глохнут все гуманные стремления
даже хорошей натуры
и развивается узкий, исключительный эгоизм
и враждебное расположение к ближним.
В этих образах поэт может,
даже неприметно для самого себя, уловить
и выразить их внутренний смысл гораздо прежде, нежели определит его рассудком.
Мы могли бы в этой комедии отыскать
даже нечто противоположное, но
и того не хотим, а просто укажем на факт, служащий основою пьесы.
Есть на Руси купец-самодур, добрый, честный
и даже, по-своему, умный, — но самодур.
Его обвинили чуть не в совершенном обскурантизме,
и даже до сих пор некоторые критики не хотят ему простить того, что Русаков — необразованный, но все-таки добрый
и честный человек.
В Большове мы видели дрянную натуру, подвергшуюся влиянию этого быта; в Русакове нам представляется: а вот какими выходят при нем
даже честные
и мягкие натуры!..
И действительно, природная доброта
и даже деликатность пробивается в Русакове сквозь грубые формы.
Он обходится со всеми ласково, о жене
и дочери говорит с умилением; когда Дуня, узнав о его решительном отказе Вихореву, падает в обморок (сцена эта нам кажется, впрочем, утрированною), он пугается
и даже тотчас соглашается изменить для нее свое решение.
Оттого в нем
и в старости нет той враждебности
и крутости, какую замечаем в других самодурах, выводимых Островским; оттого он не отвергает
даже резонов в разговоре с низшими
и младшими.
Не мудрено рассудить, что если человек со всеми соглашается, то у него значит, нет своих убеждений; если он всех любит
и всем друг, то, значит, — все для него безразличны; если девушка всякого мужа любить будет, — то ясно, что сердце у ней составляет
даже не кусок мяса, а просто какое-то расплывающееся тесто, в которое можно воткнуть что угодно…
Отца она любит, но в то же время
и боится,
и даже как-то не совсем доверяет ему.
В самом деле, —
и «как ты смеешь?»,
и «я тебя растил
и лелеял»,
и «ты дура»,
и «нет тебе моего благословения» — все это градом сыплется на бедную девушку
и доводит ее до того, что
даже в ее слабой
и покорной душе вдруг подымается кроткий протест, выражающийся невольным, бессознательным переломом прежнего чувства: отцовский приказ идти за Бородкина возбудил в ней отвращение к нему.
Но тотчас же она сама пугается своих слов
и переходит к смиренному тону, в котором
даже хочется предположить иронию, как она ни неуместна в положении Авдотьи Максимовны.
А Вихорев думает: «Что ж, отчего
и не пошалить, если шалости так дешево обходятся». А тут еще, в заключение пьесы, Русаков, на радостях, что урок не пропал даром для дочери
и еще более укрепил, в ней принцип повиновения старшим, уплачивает долг Вихорева в гостинице, где тот жил. Как видите,
и тут сказывается самодурный обычай: на милость, дескать, нет образца, хочу — казню, хочу — милую… Никто мне не указ, — ни
даже самые правила справедливости.
Об Островском
даже сами противники его говорят, что он всегда верно рисует картины действительной жизни; следовательно, мы можем
даже оставить в стороне, как вопрос частный
и личный, то, какие намерения имел автор при создании своей пьесы.
Он остановился на том положении дел, которое уже существует,
и не хочет допустить
даже мысли о том, что это положение может или должно измениться.
При всей своей доброте
и уме, Русаков как самодур не может решиться на существенные изменения в своих отношениях к окружающим
и даже не может понять необходимости такого изменения.