Неточные совпадения
«Довольно мне колоть вам глаза, — сказала она, —
и так уж нет почти ни одной семьи, где я не взяла бы в долг хлеба, чаю или муки.
Гостей он не выносил, тихо спроваживая их не силой, но
такими намеками
и вымышленными обстоятельствами, что посетителю не оставалось ничего иного, как выдумать причину, не позволяющую сидеть дольше.
Сам он тоже не посещал никого;
таким образом меж ним
и земляками легло холодное отчуждение,
и будь работа Лонгрена — игрушки — менее независима от дел деревни, ему пришлось бы ощутительнее испытать на себе последствия
таких отношений. Товары
и съестные припасы он закупал в городе — Меннерс не мог бы похвастаться даже коробком спичек, купленным у него Лонгреном. Он делал также сам всю домашнюю работу
и терпеливо проходил несвойственное мужчине сложное искусство ращения девочки.
Стоны
и шумы, завывающая пальба огромных взлетов воды
и, казалось, видимая струя ветра, полосующего окрестность, —
так силен был его ровный пробег, — давали измученной душе Лонгрена ту притупленность, оглушенность, которая, низводя горе к смутной печали, равна действием глубокому сну.
В один из
таких дней двенадцатилетний сын Меннерса, Хин, заметив, что отцовская лодка бьется под мостками о сваи, ломая борта, пошел
и сказал об этом отцу.
Сознав положение, Меннерс хотел броситься в воду, чтобы плыть к берегу, но решение его запоздало,
так как лодка вертелась уже недалеко от конца мола, где значительная глубина воды
и ярость валов обещали верную смерть.
Меж Лонгреном
и Меннерсом, увлекаемым в штормовую даль, было не больше десяти сажен еще спасительного расстояния,
так как на мостках под рукой у Лонгрена висел сверток каната с вплетенным в один его конец грузом.
— Она
так же просила тебя! Думай об этом, пока еще жив, Меннерс,
и не забудь!
Не говоря уже о том, что редкий из них способен был помнить оскорбление
и более тяжкое, чем перенесенное Лонгреном,
и горевать
так сильно, как горевал он до конца жизни о Мери, — им было отвратительно, непонятно, поражало их, что Лонгрен молчал.
Так же, казалось, он не замечал
и того, что в трактире или на берегу, среди лодок, рыбаки умолкали в его присутствии, отходя в сторону, как от зачумленного.
— «Как это — уметь?» — «А вот
так!» Он брал девочку на руки
и крепко целовал грустные глаза, жмурившиеся от нежного удовольствия.
Так начиналась своеобразная фантастическая лекция о жизни
и людях — лекция, в которой, благодаря прежнему образу жизни Лонгрена, случайностям, случаю вообще, — диковинным, поразительным
и необыкновенным событиям отводилось главное место.
Поэтому только в хорошие дни, утром, когда окружающая дорогу чаща полна солнечным ливнем, цветами
и тишиной,
так что впечатлительности Ассоль не грозили фантомы [Фантом — привидение, призрак.] воображения, Лонгрен отпускал ее в город.
В
такой безуспешной
и тревожной погоне прошло около часу, когда с удивлением, но
и с облегчением Ассоль увидела, что деревья впереди свободно раздвинулись, пропустив синий разлив моря, облака
и край желтого песчаного обрыва, на который она выбежала, почти падая от усталости.
Здесь было устье ручья; разлившись нешироко
и мелко,
так что виднелась струящаяся голубизна камней, он пропадал в встречной морской волне.
У тебя будет все, что только ты пожелаешь; жить с тобой мы станем
так дружно
и весело, что никогда твоя душа не узнает слез
и печали».
— Не
так скоро, — возразил Эгль, — сначала, как я сказал, ты вырастешь. Потом… Что говорить? — это будет,
и кончено. Что бы ты тогда сделала?
—
Так,
так; по всем приметам, некому иначе
и быть, как волшебнику. Хотел бы я на него посмотреть… Но ты, когда пойдешь снова, не сворачивай в сторону; заблудиться в лесу нетрудно.
«Вырастет, забудет, — подумал он, — а пока… не стоит отнимать у тебя
такую игрушку. Много ведь придется в будущем увидеть тебе не алых, а грязных
и хищных парусов; издали нарядных
и белых, вблизи — рваных
и наглых. Проезжий человек пошутил с моей девочкой. Что ж?! Добрая шутка! Ничего — шутка! Смотри, как сморило тебя, — полдня в лесу, в чаще. А насчет алых парусов думай, как я: будут тебе алые паруса».
—
И не дал мне табаку. «Тебе, — говорит, — исполнится совершеннолетний год, а тогда, — говорит, — специальный красный корабль… За тобой.
Так как твоя участь выйти за принца.
И тому, — говорит, — волшебнику верь». Но я говорю: «Буди, буди, мол, табаку-то достать».
Так ведь он за мной полдороги бежал.
Часть их души, занятая галереей предков, мало достойна изображения, другая часть — воображаемое продолжение галереи — начиналась маленьким Грэем, обреченным по известному, заранее составленному плану прожить жизнь
и умереть
так, чтобы его портрет мог быть повешен на стене без ущерба фамильной чести.
Так, на чердаке он нашел стальной рыцарский хлам, книги, переплетенные в железо
и кожу, истлевшие одежды
и полчища голубей.
Начиная рассказ, рассказчик не забывал попробовать, действует ли кран большой бочки,
и отходил от него, видимо, с облегченным сердцем,
так как невольные слезы чересчур крепкой радости блестели в его повеселевших глазах.
Эта надпись толковалась
так пространно
и разноречиво, что твой прадедушка, высокородный Симеон Грэй, построил дачу, назвал ее «Рай»,
и думал
таким образом согласить загадочное изречение с действительностью путем невинного остроумия.
Чтобы с легким сердцем напиться из
такой бочки
и смеяться, мой мальчик, хорошо смеяться, нужно одной ногой стоять на земле, другой — на небе.
Грэй не был еще
так высок, чтобы взглянуть в самую большую кастрюлю, бурлившую подобно Везувию, но чувствовал к ней особенное почтение; он с трепетом смотрел, как ее ворочают две служанки; на плиту выплескивалась тогда дымная пена,
и пар, поднимаясь с зашумевшей плиты, волнами наполнял кухню.
Кожа мгновенно покраснела, даже ногти стали красными от прилива крови,
и Бетси (
так звали служанку), плача, натирала маслом пострадавшие места.
Так облачный эффект, причудливо построенный солнечными лучами, проникает в симметрическую обстановку казенного здания, лишая ее банальных достоинств; глаз видит
и не узнает помещения: таинственные оттенки света среди убожества творят ослепительную гармонию.
Знатная дама, чье лицо
и фигура, казалось, могли отвечать лишь ледяным молчанием огненным голосам жизни, чья тонкая красота скорее отталкивала, чем привлекала,
так как в ней чувствовалось надменное усилие воли, лишенное женственного притяжения, — эта Лилиан Грэй, оставаясь наедине с мальчиком, делалась простой мамой, говорившей любящим, кротким тоном те самые сердечные пустяки, какие не передашь на бумаге, — их сила в чувстве, не в самих них.
Кроме того, государственные дела, дела поместий, диктант мемуаров, выезды парадных охот, чтение газет
и сложная переписка держали его в некотором внутреннем отдалении от семьи; сына он видел
так редко, что иногда забывал, сколько ему лет.
Таким образом, Грэй жил всвоем мире. Он играл один — обыкновенно на задних дворах замка, имевших в старину боевое значение. Эти обширные пустыри, с остатками высоких рвов, с заросшими мхом каменными погребами, были полны бурьяна, крапивы, репейника, терна
и скромно-пестрых диких цветов. Грэй часами оставался здесь, исследуя норы кротов, сражаясь с бурьяном, подстерегая бабочек
и строя из кирпичного лома крепости, которые бомбардировал палками
и булыжником.
Такое представление о капитане,
такой образ
и такая истинная действительность его положения заняли, по праву душевных событий, главное место в блистающем сознании Грэя.
Между тем внушительный диалог приходил на ум капитану все реже
и реже,
так как Грэй шел к цели с стиснутыми зубами
и побледневшим лицом.
Все было то же кругом;
так же нерушимо в подробностях
и в общем впечатлении, как пять лет назад, лишь гуще стала листва молодых вязов; ее узор на фасаде здания сдвинулся
и разросся.
Такими игрушками были материки, океаны
и корабли.
Так, капитаном
и собственником корабля Артур Грэй плавал еще четыре года, пока судьба не привела его в Лисс.
Но он уже навсегда запомнил тот короткий грудной смех, полный сердечной музыки, каким встретили его дома,
и раза два в год посещал замок, оставляя женщине с серебряными волосами нетвердую уверенность в том, что
такой большой мальчик, пожалуй, справится с своими игрушками.
Такое состояние длилось еще около часа; когда исчез душевный туман, Грэй очнулся, захотел движения
и вышел на палубу.
В течение дня человек внимает
такому множеству мыслей, впечатлений, речей
и слов, что все это составило бы не одну толстую книгу.
Быть может, при других обстоятельствах эта девушка была бы замечена им только глазами, но тут он иначе увидел ее. Все стронулось, все усмехнулось в нем. Разумеется, он не знал ни ее, ни ее имени, ни, тем более, почему она уснула на берегу, но был этим очень доволен. Он любил картины без объяснений
и подписей. Впечатление
такой картины несравненно сильнее; ее содержание, не связанное словами, становится безграничным, утверждая все догадки
и мысли.
Летика, разинув рот, смотрел на занятия Грэя с
таким удивлением, с каким, верно, смотрел Иона [Иона — библейский пророк, по преданию, побывавший в чреве кита
и вышедший оттуда невредимым.] на пасть своего меблированного кита.
— Когда
так, извольте послушать. —
И Хин рассказал Грэю о том, как лет семь назад девочка говорила на берегу моря с собирателем песен. Разумеется, эта история с тех пор, как нищий утвердил ее бытие в том же трактире, приняла очертания грубой
и плоской сплетни, но сущность оставалась нетронутой. — С тех пор
так ее
и зовут, — сказал Меннерс, — зовут ее Ассоль Корабельная.
Его перебил неожиданный дикий рев сзади. Страшно ворочая глазами, угольщик, стряхнув хмельное оцепенение, вдруг рявкнул пением
и так свирепо, что все вздрогнули...
— Ты врешь
так гнусно
и ненатурально, что я протрезвел.
Я, — говорит, —
так хочу изловчиться, чтобы у меня на доске сама плавала лодка, а гребцы гребли бы по-настоящему; потом они пристают к берегу, отдают причал
и честь-честью, точно живые, сядут на берегу закусывать».
Я говорю: «Ну, Ассоль, это ведь
такое твое дело,
и мысли поэтому у тебя
такие, а вокруг посмотри: все в работе, как в драке».
В ту же минуту дернуло меня, сознаюсь, посмотреть на пустую корзину,
и так мне вошло в глаза, будто из прутьев поползли почки; лопнули эти почки, брызнуло по корзине листом
и пропало.
Она была
так огорчена, что сразу не могла говорить
и только лишь после того, как по встревоженному лицу Лонгрена увидела, что он ожидает чего-то значительно худшего действительности, начала рассказывать, водя пальцем по стеклу окна, у которого стояла, рассеянно наблюдая море.
— Жалостно
и обидно смотреть. Я видела по его лицу, что он груб
и сердит. Я с радостью убежала бы, но, честное слово, сил не было от стыда.
И он стал говорить: «Мне, милая, это больше невыгодно. Теперь в моде заграничный товар, все лавки полны им, а эти изделия не берут».
Так он сказал. Он говорил еще много чего, но я все перепутала
и забыла. Должно быть, он сжалился надо мною,
так как посоветовал сходить в «Детский базар»
и «Аладдинову лампу».
— Раз нам не везет, надо искать. Я, может быть, снова поступлю служить — на «Фицроя» или «Палермо». Конечно, они правы, — задумчиво продолжал он, думая об игрушках. — Теперь дети не играют, а учатся. Они все учатся, учатся
и никогда не начнут жить. Все это
так, а жаль, право, жаль. Сумеешь ли ты прожить без меня время одного рейса? Немыслимо оставить тебя одну.