Неточные совпадения
Это произошло так. В одно из
его редких возвращений домой
он не увидел,
как всегда еще издали, на пороге дома свою жену Мери, всплескивающую руками, а затем бегущую навстречу до потери дыхания. Вместо нее у детской кроватки — нового предмета в маленьком доме Лонгрена — стояла взволнованная соседка.
Мертвея, Лонгрен наклонился и увидел восьмимесячное существо, сосредоточенно взиравшее на
его длинную бороду, затем сел, потупился и стал крутить ус. Ус был мокрый,
как от дождя.
Гостей
он не выносил, тихо спроваживая
их не силой, но такими намеками и вымышленными обстоятельствами, что посетителю не оставалось ничего иного,
как выдумать причину, не позволяющую сидеть дольше.
Сознав положение, Меннерс хотел броситься в воду, чтобы плыть к берегу, но решение
его запоздало, так
как лодка вертелась уже недалеко от конца мола, где значительная глубина воды и ярость валов обещали верную смерть.
Меж Лонгреном и Меннерсом, увлекаемым в штормовую даль, было не больше десяти сажен еще спасительного расстояния, так
как на мостках под рукой у Лонгрена висел сверток каната с вплетенным в один
его конец грузом.
«Лонгрен, — донеслось к
нему глухо,
как с крыши — сидящему внутри дома, — спаси!» Тогда, набрав воздуха и глубоко вздохнув, чтобы не потерялось в ветре ни одного слова, Лонгрен крикнул...
Рассказ Меннерса,
как матрос следил за
его гибелью, отказав в помощи, красноречивый тем более, что умирающий дышал с трудом и стонал, поразил жителей Каперны.
Не говоря уже о том, что редкий из
них способен был помнить оскорбление и более тяжкое, чем перенесенное Лонгреном, и горевать так сильно,
как горевал
он до конца жизни о Мери, —
им было отвратительно, непонятно, поражало
их, что Лонгрен молчал.
Молча, до своих последних слов, посланных вдогонку Меннерсу, Лонгрен стоял; стоял неподвижно, строго и тихо,
как судья, выказав глубокое презрение к Меннерсу — большее, чем ненависть, было в
его молчании, и это все чувствовали.
Так же, казалось,
он не замечал и того, что в трактире или на берегу, среди лодок, рыбаки умолкали в
его присутствии, отходя в сторону,
как от зачумленного.
— «
Как это — уметь?» — «А вот так!»
Он брал девочку на руки и крепко целовал грустные глаза, жмурившиеся от нежного удовольствия.
Только что капитан приготовился смиренно ответить, что
он пошутил и что готов показать слона,
как вдруг тихий отбег береговой струи повернул яхту носом к середине ручья, и,
как настоящая, полным ходом покинув берег, она ровно поплыла вниз.
Его лицо, если можно назвать лицом нос, губы и глаза, выглядывавшие из бурно разросшейся лучистой бороды и пышных, свирепо взрогаченных вверх усов, казалось бы вяло-прозрачным, если бы не глаза, серые,
как песок, и блестящие,
как чистая сталь, с взглядом смелым и сильным.
Темные, с оттенком грустного вопроса глаза казались несколько старше лица;
его неправильный мягкий овал был овеян того рода прелестным загаром,
какой присущ здоровой белизне кожи.
— У самых моих ног. Кораблекрушение причиной того, что я, в качестве берегового пирата, могу вручить тебе этот приз. Яхта, покинутая экипажем, была выброшена на песок трехвершковым валом — между моей левой пяткой и оконечностью палки. —
Он стукнул тростью. —
Как зовут тебя, крошка?
Хорошо, что
оно так странно, так однотонно, музыкально,
как свист стрелы или шум морской раковины; что бы я стал делать, называйся ты одним из тех благозвучных, но нестерпимо привычных имен, которые чужды Прекрасной Неизвестности?
Ассоль смутилась; ее напряжение при этих словах Эгля переступило границу испуга. Пустынный морской берег, тишина, томительное приключение с яхтой, непонятная речь старика с сверкающими глазами, величественность
его бороды и волос стали казаться девочке смешением сверхъестественного с действительностью. Сострой теперь Эгль гримасу или закричи что-нибудь — девочка помчалась бы прочь, заплакав и изнемогая от страха. Но Эгль, заметив,
как широко раскрылись ее глаза, сделал крутой вольт.
— Так, так; по всем приметам, некому иначе и быть,
как волшебнику. Хотел бы я на
него посмотреть… Но ты, когда пойдешь снова, не сворачивай в сторону; заблудиться в лесу нетрудно.
Бросив лопату,
он сел к низкому хворостяному забору и посадил девочку на колени. Страшно усталая, она пыталась еще прибавить кое-какие подробности, но жара, волнение и слабость клонили ее в сон. Глаза ее слипались, голова опустилась на твердое отцовское плечо, мгновение — и она унеслась бы в страну сновидений,
как вдруг, обеспокоенная внезапным сомнением, Ассоль села прямо, с закрытыми глазами и, упираясь кулачками в жилет Лонгрена, громко сказала...
«Вырастет, забудет, — подумал
он, — а пока… не стоит отнимать у тебя такую игрушку. Много ведь придется в будущем увидеть тебе не алых, а грязных и хищных парусов; издали нарядных и белых, вблизи — рваных и наглых. Проезжий человек пошутил с моей девочкой. Что ж?! Добрая шутка! Ничего — шутка! Смотри,
как сморило тебя, — полдня в лесу, в чаще. А насчет алых парусов думай,
как я: будут тебе алые паруса».
Через полчаса нищий сидел в трактире за столом с дюжиной рыбаков. Сзади
их, то дергая мужей за рукав, то снимая через
их плечо стакан с водкой, — для себя, разумеется, — сидели рослые женщины с густыми бровями и руками круглыми,
как булыжник. Нищий, вскипая обидой, повествовал...
— И не дал мне табаку. «Тебе, — говорит, — исполнится совершеннолетний год, а тогда, — говорит, — специальный красный корабль… За тобой. Так
как твоя участь выйти за принца. И тому, — говорит, — волшебнику верь». Но я говорю: «Буди, буди, мол, табаку-то достать». Так ведь
он за мной полдороги бежал.
Начиная рассказ, рассказчик не забывал попробовать, действует ли кран большой бочки, и отходил от
него, видимо, с облегченным сердцем, так
как невольные слезы чересчур крепкой радости блестели в
его повеселевших глазах.
Оно густо,
как хорошие сливки.
Оно заключено в бочки черного дерева, крепкого,
как железо.
Он умер,
как только начали сбивать обручи, от разрыва сердца, — так волновался лакомый старичок.
Правда,
он спросил одного мудреца: «Съем ли я тебя,
как съедаю всех?
В суровом молчании,
как жрецы, двигались повара;
их белые колпаки на фоне почерневших стен придавали работе характер торжественного служения; веселые, толстые судомойки у бочек с водой мыли посуду, звеня фарфором и серебром; мальчики, сгибаясь под тяжестью, вносили корзины, полные рыб, устриц, раков и фруктов.
На кухне Грэй немного робел:
ему казалось, что здесь всем двигают темные силы, власть которых есть главная пружина жизни замка; окрики звучали
как команда и заклинание; движения работающих, благодаря долгому навыку, приобрели ту отчетливую, скупую точность,
какая кажется вдохновением.
Грэй не был еще так высок, чтобы взглянуть в самую большую кастрюлю, бурлившую подобно Везувию, но чувствовал к ней особенное почтение;
он с трепетом смотрел,
как ее ворочают две служанки; на плиту выплескивалась тогда дымная пена, и пар, поднимаясь с зашумевшей плиты, волнами наполнял кухню.
Грэй замер. В то время,
как другие женщины хлопотали около Бетси,
он пережил ощущение острого чужого страдания, которое не мог испытать сам.
Нахмурив брови, мальчик вскарабкался на табурет, зачерпнул длинной ложкой горячей жижи (сказать кстати, это был суп с бараниной) и плеснул на сгиб кисти. Впечатление оказалось не слабым, но слабость от сильной боли заставила
его пошатнуться. Бледный,
как мука, Грэй подошел к Бетси, заложив горящую руку в карман штанишек.
Он усердно тянул ее за юбку, в то время
как сторонники домашних средств наперерыв давали служанке спасительные рецепты. Но девушка, сильно мучаясь, пошла с Грэем. Врач смягчил боль, наложив перевязку. Лишь после того,
как Бетси ушла, мальчик показал свою руку.
Знатная дама, чье лицо и фигура, казалось, могли отвечать лишь ледяным молчанием огненным голосам жизни, чья тонкая красота скорее отталкивала, чем привлекала, так
как в ней чувствовалось надменное усилие воли, лишенное женственного притяжения, — эта Лилиан Грэй, оставаясь наедине с мальчиком, делалась простой мамой, говорившей любящим, кротким тоном те самые сердечные пустяки,
какие не передашь на бумаге, —
их сила в чувстве, не в самих
них.
Ему шел уже двенадцатый год, когда все намеки
его души, все разрозненные черты духа и оттенки тайных порывов соединились в одном сильном моменте и, тем получив стройное выражение, стали неукротимым желанием. До этого
он как бы находил лишь отдельные части своего сада — просвет, тень, цветок, дремучий и пышный ствол — во множестве садов иных, и вдруг увидел
их ясно, все — в прекрасном, поражающем соответствии.
Там — раскрытый альбом с выскользнувшими внутренними листами, там — свитки, перевязанные золотым шнуром; стопы книг угрюмого вида; толстые пласты рукописей, насыпь миниатюрных томиков, трещавших,
как кора, если
их раскрывали; здесь — чертежи и таблицы, ряды новых изданий, карты; разнообразие переплетов, грубых, нежных, черных, пестрых, синих, серых, толстых, тонких, шершавых и гладких.
Видел ли
он,
как валится за борт человек, приказывал ли повернуть на другой галс или, заглушая ветер, звал боцмана?
Вдруг показалось
ему, что слева подошел, став рядом, неизвестный невидимый; стоило повернуть голову,
как причудливое ощущение исчезло бы без следа.
Понемногу
он потерял все, кроме главного — своей странной летящей души;
он потерял слабость, став широк костью и крепок мускулами, бледность заменил темным загаром, изысканную беспечность движений отдал за уверенную меткость работающей руки, а в
его думающих глазах отразился блеск,
как у человека, смотрящего на огонь.
И
его речь, утратив неравномерную, надменно застенчивую текучесть, стала краткой и точной,
как удар чайки в струю за трепетным серебром рыб.
В отчаянном желании Грэя
он видел лишь эксцентрическую прихоть и заранее торжествовал, представляя,
как месяца через два Грэй скажет
ему, избегая смотреть в глаза: «Капитан Гоп, я ободрал локти, ползая по снастям; у меня болят бока и спина, пальцы не разгибаются, голова трещит, а ноги трясутся.
Он выносил беспокойный труд с решительным напряжением воли, чувствуя, что
ему становится все легче и легче по мере того,
как суровый корабль вламывался в
его организм, а неумение заменялось привычкой.
Случалось, что петлей якорной цепи
его сшибало с ног, ударяя о палубу, что не придержанный у кнека [Кнек (кнехт) — чугунная или деревянная тумба, кнехты могут быть расположены по парно для закрепления швартовых — канатов, которыми судно крепится к причалу.] канат вырывался из рук, сдирая с ладоней кожу, что ветер бил
его по лицу мокрым углом паруса с вшитым в
него железным кольцом, и, короче сказать, вся работа являлась пыткой, требующей пристального внимания, но,
как ни тяжело
он дышал, с трудом разгибая спину, улыбка презрения не оставляла
его лица.
В Ванкувере Грэя поймало письмо матери, полное слез и страха.
Он ответил: «Я знаю. Но если бы ты видела,
как я; посмотри моими глазами. Если бы ты слышала,
как я; приложи к уху раковину: в ней шум вечной волны; если бы ты любила,
как я, — все, в твоем письме я нашел бы, кроме любви и чека, — улыбку…» И
он продолжал плавать, пока «Ансельм» не прибыл с грузом в Дубельт, откуда, пользуясь остановкой, двадцатилетний Грэй отправился навестить замок.
Слуги, сбежавшиеся к
нему, обрадовались, встрепенулись и замерли в той же почтительности, с
какой,
как бы не далее
как вчера, встречали этого Грэя.
Она внимала без упреков и возражений, но про себя — во всем, что
он утверждал,
как истину своей жизни, — видела лишь игрушки, которыми забавляется ее мальчик.
Прощай же, старший товарищ, — здесь
он закрепил истинное значение этого слова жутким,
как тиски, рукопожатием, — теперь я буду плавать отдельно, на собственном корабле».
Но
он уже навсегда запомнил тот короткий грудной смех, полный сердечной музыки,
каким встретили
его дома, и раза два в год посещал замок, оставляя женщине с серебряными волосами нетвердую уверенность в том, что такой большой мальчик, пожалуй, справится с своими игрушками.
В сопровождении боцмана Грэй осмотрел корабль, велел подтянуть ванты, ослабить штуртрос [Штуртрос — цепной, из троса или комбинированный, привод от рулевого колеса к румпелю.], почистить клюзы, переменить кливер [Кливер — косой парус впереди фок-мачты.], просмолить палубу, вычистить компас, открыть, проветрить и вымести трюм. Но дело не развлекало Грэя. Полный тревожного внимания к тоскливости дня,
он прожил
его раздражительно и печально:
его как бы позвал кто-то, но
он забыл, кто и куда.
Табак страшно могуч;
как масло, вылитое в скачущий разрыв волн, смиряет
их бешенство, так и табак: смягчая раздражение чувств,
он сводит
их несколькими тонами ниже;
они звучат плавнее и музыкальнее.