Неточные совпадения
В этот вечер была холодная, ветреная погода; рассказчица напрасно уговаривала молодую женщину не ходить
в Лисс к ночи. «Ты промокнешь, Мери, накрапывает дождь, а ветер,
того и гляди, принесет ливень».
Скоро
в городских магазинах появились его игрушки — искусно сделанные маленькие модели лодок, катеров, однопалубных и двухпалубных парусников, крейсеров, пароходов — словом,
того, что он близко знал, что,
в силу характера работы, отчасти заменяло ему грохот портовой жизни и живописный труд плаваний.
Рассказ Меннерса, как матрос следил за его гибелью, отказав
в помощи, красноречивый
тем более, что умирающий дышал с трудом и стонал, поразил жителей Каперны.
Так же, казалось, он не замечал и
того, что
в трактире или на берегу, среди лодок, рыбаки умолкали
в его присутствии, отходя
в сторону, как от зачумленного.
Лонгрен, называя девочке имена снастей, парусов, предметов морского обихода, постепенно увлекался, переходя от объяснений к различным эпизодам,
в которых играли роль
то брашпиль,
то рулевое колесо,
то мачта или какой-нибудь тип лодки и т. п., а от отдельных иллюстраций этих переходил к широким картинам морских скитаний, вплетая суеверия
в действительность, а действительность —
в образы своей фантазии.
Кончалось
тем, что тихая возня девочки, мурлыкавшей над своим яблоком, лишала Лонгрена стойкости и охоты спорить; он уступал, а приказчик, набив корзину превосходными, прочными игрушками, уходил, посмеиваясь
в усы.
— У самых моих ног. Кораблекрушение причиной
того, что я,
в качестве берегового пирата, могу вручить тебе этот приз. Яхта, покинутая экипажем, была выброшена на песок трехвершковым валом — между моей левой пяткой и оконечностью палки. — Он стукнул тростью. — Как зовут тебя, крошка?
Я люблю сказки и песни, и просидел я
в деревне
той целый день, стараясь услышать что-нибудь никем не слышанное.
А если рассказывают и поют,
то, знаешь, эти истории о хитрых мужиках и солдатах, с вечным восхвалением жульничества, эти грязные, как немытые ноги, грубые, как урчание
в животе, коротенькие четверостишия с ужасным мотивом…
Через полчаса нищий сидел
в трактире за столом с дюжиной рыбаков. Сзади их,
то дергая мужей за рукав,
то снимая через их плечо стакан с водкой, — для себя, разумеется, — сидели рослые женщины с густыми бровями и руками круглыми, как булыжник. Нищий, вскипая обидой, повествовал...
Если Цезарь находил, что лучше быть первым
в деревне, чем вторым
в Риме,
то Артур Грэй мог не завидовать Цезарю
в отношении его мудрого желания. Он родился капитаном, хотел быть им и стал им.
— Конечно. Вот рай!.. Он у меня, видишь? — Грэй тихо засмеялся, раскрыв свою маленькую руку. Нежная, но твердых очертаний ладонь озарилась солнцем, и мальчик сжал пальцы
в кулак. — Вот он, здесь!..
То тут,
то опять нет…
Говоря это, он
то раскрывал,
то сжимал руку и наконец, довольный своей шуткой, выбежал, опередив Польдишока, по мрачной лестнице
в коридор нижнего этажа.
Его мать была одною из
тех натур, которые жизнь отливает
в готовой форме.
Знатная дама, чье лицо и фигура, казалось, могли отвечать лишь ледяным молчанием огненным голосам жизни, чья тонкая красота скорее отталкивала, чем привлекала, так как
в ней чувствовалось надменное усилие воли, лишенное женственного притяжения, — эта Лилиан Грэй, оставаясь наедине с мальчиком, делалась простой мамой, говорившей любящим, кротким тоном
те самые сердечные пустяки, какие не передашь на бумаге, — их сила
в чувстве, не
в самих них.
Она решительно не могла
в чем бы
то ни было отказать сыну.
Кроме
того, государственные дела, дела поместий, диктант мемуаров, выезды парадных охот, чтение газет и сложная переписка держали его
в некотором внутреннем отдалении от семьи; сына он видел так редко, что иногда забывал, сколько ему лет.
Ему шел уже двенадцатый год, когда все намеки его души, все разрозненные черты духа и оттенки тайных порывов соединились
в одном сильном моменте и,
тем получив стройное выражение, стали неукротимым желанием. До этого он как бы находил лишь отдельные части своего сада — просвет, тень, цветок, дремучий и пышный ствол — во множестве садов иных, и вдруг увидел их ясно, все —
в прекрасном, поражающем соответствии.
Она стала для него
тем нужным словом
в беседе души с жизнью, без которого трудно понять себя.
Он сжился с ним, роясь
в библиотеке, выискивая и жадно читая
те книги, за золотой дверью которых открывалось синее сияние океана.
Опасность, риск, власть природы, свет далекой страны, чудесная неизвестность, мелькающая любовь, цветущая свиданием и разлукой; увлекательное кипение встреч, лиц, событий; безмерное разнообразие жизни, между
тем как высоко
в небе
то Южный Крест,
то Медведица, и все материки —
в зорких глазах, хотя твоя каюта полна непокидающей родины с ее книгами, картинами, письмами и сухими цветами, обвитыми шелковистым локоном
в замшевой ладанке на твердой груди.
Он выносил беспокойный труд с решительным напряжением воли, чувствуя, что ему становится все легче и легче по мере
того, как суровый корабль вламывался
в его организм, а неумение заменялось привычкой.
Он молча сносил насмешки, издевательства и неизбежную брань, до
тех пор пока не стал
в новой сфере «своим», но с этого времени неизменно отвечал боксом на всякое оскорбление.
Все было
то же кругом; так же нерушимо
в подробностях и
в общем впечатлении, как пять лет назад, лишь гуще стала листва молодых вязов; ее узор на фасаде здания сдвинулся и разросся.
В его смутных чертах светилось одно из
тех чувств, каких много, но которым не дано имени.
Затем ему перестало сниться; следующие два часа были для Грэя не долее
тех секунд,
в течение которых он склонился головой на руки.
Быть может, при других обстоятельствах эта девушка была бы замечена им только глазами, но тут он иначе увидел ее. Все стронулось, все усмехнулось
в нем. Разумеется, он не знал ни ее, ни ее имени, ни,
тем более, почему она уснула на берегу, но был этим очень доволен. Он любил картины без объяснений и подписей. Впечатление такой картины несравненно сильнее; ее содержание, не связанное словами, становится безграничным, утверждая все догадки и мысли.
Они подошли к дому;
то был действительно трактир Меннерса.
В раскрытом окне, на столе, виднелась бутылка; возле нее чья-то грязная рука доила полуседой ус.
Хотя час был ранний,
в общем зале трактирчика расположились три человека. У окна сидел угольщик, обладатель пьяных усов, уже замеченных нами; между буфетом и внутренней дверью зала, за яичницей и пивом помещались два рыбака. Меннерс, длинный молодой парень, с веснушчатым, скучным лицом и
тем особенным выражением хитрой бойкости
в подслеповатых глазах, какое присуще торгашам вообще, перетирал за стойкой посуду. На грязном полу лежал солнечный переплет окна.
Едва Грэй вступил
в полосу дымного света, как Меннерс, почтительно кланяясь, вышел из-за своего прикрытия. Он сразу угадал
в Грэе настоящего капитана — разряд гостей, редко им виденных. Грэй спросил рома. Накрыв стол пожелтевшей
в суете людской скатертью, Меннерс принес бутылку, лизнув предварительно языком кончик отклеившейся этикетки. Затем он вернулся за стойку, поглядывая внимательно
то на Грэя,
то на тарелку, с которой отдирал ногтем что-то присохшее.
— Прекрасно. Запомни также, что ни
в одном из
тех случаев, какие могут тебе представиться, нельзя ни говорить обо мне, ни упоминать даже мое имя. Прощай!
С этого времени его не покидало уже чувство поразительных открытий, подобно искре
в пороховой ступке Бертольда [Пороховая ступка Бертольда — Бертольд Шварц, францисканский монах, один из первых изобретателей пороха и огнестрельного оружия
в Европе XIV века.], — одного из
тех душевных обвалов, из-под которых вырывается, сверкая, огонь.
Накануне
того дня и через семь лет после
того, как Эгль, собиратель песен, рассказал девочке на берегу моря сказку о корабле с Алыми Парусами, Ассоль
в одно из своих еженедельных посещений игрушечной лавки вернулась домой расстроенная, с печальным лицом.
Хозяин игрушечной лавки начал
в этот раз с
того, что открыл счетную книгу и показал ей, сколько за ними долга. Она содрогнулась, увидев внушительное трехзначное число. «Вот сколько вы забрали с декабря, — сказал торговец, — а вот посмотри, на сколько продано». И он уперся пальцем
в другую цифру, уже из двух знаков.
По всем его словам выходило, что дети
в играх только подражают теперь
тому, что делают взрослые.
Одиночество вдвоем, случалось, безмерно тяготило ее, но
в ней образовалась уже
та складка внутренней робости,
та страдальческая морщинка, с которой не внести и не получить оживления.
К
тому, что сказано
в этих строках, девушка стояла спиной.
Ее не теребил страх; она знала, что ничего худого с ним не случится.
В этом отношении Ассоль была все еще
той маленькой девочкой, которая молилась по-своему, дружелюбно лепеча утром: «Здравствуй, бог!» а вечером: «Прощай, бог!»
По ее мнению, такого короткого знакомства с богом было совершенно достаточно для
того, чтобы он отстранил несчастье. Она входила и
в его положение: бог был вечно занят делами миллионов людей, поэтому к обыденным теням жизни следовало, по ее мнению, относиться с деликатным терпением гостя, который, застав дом полным народа, ждет захлопотавшегося хозяина, ютясь и питаясь по обстоятельствам.
Она скоро заметила, что нет сонливости; сознание было ясно, как
в разгаре дня, даже
тьма казалась искусственной, тело, как и сознание, чувствовалось легким, дневным.
Ассоль сердилась, ворочаясь,
то сбрасывая одеяло,
то завертываясь
в него с головой.
Проник рассвет — не всей ясностью озарения, но
тем смутным усилием,
в котором можно понимать окружающее.
Во всем замечался иной порядок, чем днем, —
тот же, но
в ускользнувшем ранее соответствии.
Тем временем море, обведенное по горизонту золотой нитью, еще спало; лишь под обрывом,
в лужах береговых ям, вздымалась и опадала вода.
Теперь он действовал уже решительно и покойно, до мелочи зная все, что предстоит на чудном пути. Каждое движение — мысль, действие — грели его тонким наслаждением художественной работы. Его план сложился мгновенно и выпукло. Его понятия о жизни подверглись
тому последнему набегу резца, после которого мрамор спокоен
в своем прекрасном сиянии.
Тем временем через улицу от
того места, где была лавка, бродячий музыкант, настроив виолончель, заставил ее тихим смычком говорить грустно и хорошо; его товарищ, флейтист, осыпал пение струн лепетом горлового свиста; простая песенка, которою они огласили дремлющий
в жаре двор, достигла ушей Грэя, и тотчас он понял, что следует ему делать дальше.
Вообще все эти дни он был на
той счастливой высоте духовного зрения, с которой отчетливо замечались им все намеки и подсказы действительности; услыша заглушаемые ездой экипажей звуки, он вошел
в центр важнейших впечатлений и мыслей, вызванных, сообразно его характеру, этой музыкой, уже чувствуя, почему и как выйдет хорошо
то, что придумал.
— Досточтимый капитан, — самодовольно возразил Циммер, — я играю на всем, что звучит и трещит.
В молодости я был музыкальным клоуном. Теперь меня тянет к искусству, и я с горем вижу, что погубил незаурядное дарование. Поэтому-то я из поздней жадности люблю сразу двух: виолу и скрипку. На виолончели играю днем, а на скрипке по вечерам,
то есть как бы плачу, рыдаю о погибшем таланте. Не угостите ли винцом, э? Виолончель — это моя Кармен, а скрипка…
— Смотря по
тому, сколько ты выпил с утра. Иногда — птица, иногда — спиртные пары. Капитан, это мой компаньон Дусс; я говорил ему, как вы сорите золотом, когда пьете, и он заочно влюблен
в вас.
Когда он вышел, Грэй посидел несколько времени, неподвижно смотря
в полуоткрытую дверь, затем перешел к себе. Здесь он
то сидел,
то ложился;
то, прислушиваясь к треску брашпиля, выкатывающего громкую цепь, собирался выйти на бак, но вновь задумывался и возвращался к столу, чертя по клеенке пальцем прямую быструю линию. Удар кулаком
в дверь вывел его из маниакального состояния; он повернул ключ, впустив Летику. Матрос, тяжело дыша, остановился с видом гонца, вовремя предупредившего казнь.