Неточные совпадения
— Э, э! Теперь так вот ко мне зачал жаться!.. Что, баловень? Э? То-то! — произнес Аким, скорчивая при этом
лицо и как бы поддразнивая ребенка. — Небось запужался, а? Как услышал чужой голос, так ластиться стал: чужие-то не свои, знать… оробел, жмешься… Ну, смотри же, Гришутка, не балуйся тут, — ох, не балуйся, — подхватил он увещевательным голосом. — Станешь баловать, худо будет: Глеб Савиныч потачки давать не любит… И-и-и, пропадешь — совсем пропадешь… так-таки и пропадешь… как есть пропадешь!..
То был рослый, плечистый мужик, с открытым, румяным
лицом, сохранившим энергическое, упрямое, но далеко не грозное выражение.
Ты ему свое, а он
те свое, — произнес он, поворачивая к гостю свое смуглое недовольное
лицо, — как заберет что в голову, и не сговоришь никак!
В настоящее утро
лицо и одежда рыбака достаточно подтверждали всегдашние слова его: несмотря на довольно сильный мороз, он был в одной рубашке; в наружности его трудно было сыскать малейший признак принуждения или
того недовольного, ворчливого выражения, какое является обыкновенно, когда недоспишь против воли.
Глеб разбил пальцем ледяные иглы, покрывавшие дно горшка, пригнул горшок к ладони, плеснул водицей на
лицо, помял в руках кончик полотенца, принял наклонное вперед положение и принялся тереть без
того уже покрасневшие нос и щеки.
Так же точно было и с нашим рыбаком: вся разница заключалась в
том, может статься, что
лицо его выражало довольство и радость, не всегда свойственные другим хозяевам.
Ничего этого не случилось однако ж; она ограничилась
тем только, что потупила глаза и придала
лицу своему ворчливое, досадливое выражение — слабые, но в
то же время единственные признаки внутреннего неудовольствия, какие могла только дозволить себе Анна в присутствии Глеба.
— Глеб, — начал снова дядя Аким, но уже совсем ослабевшим, едва внятным голосом. — Глеб, — продолжал он, отыскивая глазами рыбака, который стоял между
тем перед самым
лицом его, — тетушка Анна… будьте отцами… сирота!.. Там рубашонка… новая осталась… отдайте… сирота!.. И сапожишки… в каморе… все… ему!.. Гриша… о-ох, господи.
Весло, глубоко вбитое в песок, плохо уступало, однако ж, усилиям Гришки. Нетерпение и досада отражались на смуглом остром
лице мальчика: обняв обеими руками весло и скрежеща зубами, он принялся раскачивать его во все стороны, между
тем как Ваня стоял с нерешительным видом в люке и боязливо посматривал
то на товарища,
то на избу.
Они поминутно обращались к дяде Ивану, и каждый раз, как топор, приподнявшись, сверкал на солнце, оба скорчивали испуганные
лица, бросались со всего маху в солому, кувыркались и наполняли двор визгом и хохотом, которому вторили веселые возгласы Глеба, понукавшего к деятельности
то того,
то другого, песни Гришки на верхушке кровли, плесканье двух снох и стук Иванова топора, из-под которого летели щепы.
Со всем
тем лицо ее выражало более суеты и озабоченности, чем когда-нибудь; она перебегала от крылечка в клетушку, от клетушки к задним воротам, от задних ворот снова к крылечку, и во все время этих путешествий присутствовавшие могли только видеть одни ноги тетушки Анны: верхняя же часть ее туловища исчезала совершенно за горшками, лагунчиками, скрывалась за решетом, корчагою или корытом, которые каждый раз подымались горою на груди ее, придерживаемые в обхват руками.
Вскоре все шестеро достигли берега.
Лица их выражали такую же беззаботливость и спокойствие, как будто они только что прошлись по улице. Все ограничилось
тем только, что предводитель тряхнул пилою и сказал...
Но это продолжалось всего одну секунду; он опустил голову, и
лицо его приняло снова строгое, задумчивое выражение. Мало-помалу он снова вмешался в разговор, но речь его была отрывиста, принужденна. Беседа шла страшными извилинами, предмет россказней изменялся беспрерывно между пильщиком и шерстобитом, но со всем
тем строгое, задумчивое
лицо Глеба оставалось все
то же.
Перемена заметна была, впрочем, только в наружности двух рыбаков: взглянув на румяное, улыбающееся
лицо Василия, можно было тотчас же догадаться, что веселый, беспечный нрав его остался все
тот же; смуглое, нахмуренное
лицо старшего брата, уподоблявшее его цыгану, которого только что обманули, его черные глаза, смотревшие исподлобья, ясно обличали
тот же мрачно настроенный, несообщительный нрав; суровая энергия, отличавшая его еще в юности, но которая с летами угомонилась и приняла характер более сосредоточенный, сообщала наружности Петра выражение какого-то грубого могущества, смешанного с упрямой, непоколебимой волей; с первого взгляда становилось понятным
то влияние, которое производил Петр на всех товарищей по ремеслу и особенно на младшего брата, которым управлял он по произволу.
Черные, быстрые взгляды приемыша говорили совсем другое, когда обращались на сына рыбака: они горели ненавистью, и чем спокойнее было
лицо Вани,
тем сильнее суживались губы Гришки,
тем сильнее вздрагивали его тонкие, подвижные ноздри.
— Чего тебе надыть? — удушливым голосом произнес Гришка, становясь снова перед товарищем и так близко наклоняясь к его
лицу, что
тот почувствовал теплоту его прерывающегося дыхания.
При этом Глеб лукаво покосился в
ту сторону, где находился приемыш. Гришка стоял на
том же месте, но уже не скалил зубы. Смуглое
лицо его изменилось и выражало на этот раз столько досады, что Глеб невольно усмехнулся; но старик по-прежнему не сказал ему ни слова и снова обратился к сыну.
В ней легко было узнать, однако ж, прежнего ребенка: глаза, голубые, как васильки, остались все
те же; так же привлекательно круглилось ее
лицо, хотя на нем не осталось уже следа бойкого, живого, ребяческого выражения.
Первое движение Дуняши при виде гостей было откинуться поспешно назад; но, рассудив в
ту же секунду, что, сколько ни прятаться, с гостями все-таки приведется провести большую часть дня, она снова показалась на дороге. Щеки ее горели ярким румянцем; мудреного нет: она готовила обед и целое утро провела против пылающей печки; могло статься — весьма даже могло статься, что краска бросилась в
лицо Дуне при виде Ванюши.
На бечевке, протянутой от выступа печи до верхнего косяка двери, висела грубая посконная занавеска, скрывавшая правое окно и постель рыбаковой дочки; узковатость занавески позволяла, однако ж, различить полотенце, висевшее в изголовьях, и крошечное оловянное зеркальце, испещренное зелеными и красными пятнышками, одно из
тех зеркальцев, которые продаются ходебщиками — «офенями» — и в которых можно только рассматривать один глаз, или нос, или подбородок, но уж никак не все
лицо; тут же выглядывал синий кованый сундучок, хранивший, вероятно, запонку, шелк-сырец, наперсток, сережки, коты, полотно, две новые понявы и другие части немногосложного приданого крестьянской девушки.
Белая, патриархальная голова соседа, тихое выражение
лица его, насквозь проникнутого добротою и детским простодушием, приводили на память
тех набожных старичков, которые уже давным-давно отказались от всех земных, плотских побуждений и обратили все помыслы свои к богу.
Нет, Глеб Савиныч, — подхватил он, и
лицо его снова изобразило тихую задумчивость, — нет, через
то, что Ванюша грамоткой занимается, худого не будет; знамо, что говорить!
— Ну, да все одно: ведь и это не годится, неладно! — продолжал он, заботливо нахмуривая лоб, между
тем как
лицо его смеялось.
Мало-помалу, однако ж, бабы наши стали приходить в себя; бледные
лица их, как словно по условленному заранее знаку, выглянули в одно и
то же время из разных углов двора.
Прелесть весеннего утра, невозмутимая тишина окрестности, пение птиц — все это, конечно, мало действовало на Глеба; со всем
тем, благодаря, вероятно, ветерку, который пахнул ему в
лицо и освежил разгоряченную его голову, грудь старика стала дышать свободнее; шаг его сделался тверже, когда он начал спускаться по площадке.
Последние слова сына, голос, каким были они произнесены, вырвали из отцовского сердца последнюю надежду и окончательно его сломили. Он закрыл руками
лицо, сделал безнадежный жест и безотрадным взглядом окинул Оку, лодки, наконец, дом и площадку. Взгляд его остановился на жене… Первая мысль старушки, после
того как прошел страх, была отыскать Ванюшу, который не пришел к завтраку.
Чахлое существо это было насквозь проникнуто вялостью: его точно разварили в котле; бледное отекшее
лицо, мутные глаза, окруженные красными, распухнувшими веками, желтые прямые волосы, примазанные, как у девки; черты его были необыкновенно тонки и мягки; самое имя его отличалось необыкновенною мягкостью и вялостью; не
то чтобы Агапит, Вафулий, Федул или Ерофей — нет!
Каждая черта его рябого
лица была, казалось, привязана невидными нитками к концу смычка;
то брови его быстро приподымались, как бы испуганные отчаянным визгом инструмента,
то опускались, и за ними опускалось все
лицо.
— Ну, что, каков хозяин? — спросил Захар далеко уже не с
тем пренебрежением, какое обнаруживал за минуту; голос его и самые взгляды сделались как будто снисходительнее. Всякий работник, мало-мальски недовольный своим положением, с радостью встречает в семействе своего хозяина
лицо постороннее и также недовольное. Свой брат, следовательно! А свой своего разумеет; к
тому же две головы нигде не сироты.
На кротком, невозмутимо тихом
лице старичка проглядывало смущение. Он, очевидно, был чем-то сильно взволнован. Белая голова его и руки тряслись более обыкновенного. Подойдя к соседу, который рубил справа и слева, ничего не замечая, он не сказал даже «бог помочь!». Дедушка ограничился
тем лишь, что назвал его по имени.
Все шло, по-видимому, самым обыкновенным порядком, и только главные действующие
лица —
те самые, от кого бы следовало ожидать всего более радости, — казались как будто недовольными.
Мужчины, конечно, не обратили бы на нее внимания: сидеть с понурою головою — для молодой дело обычное; но лукавые глаза баб, которые на свадьбах занимаются не столько бражничеством, сколько сплетками, верно, заметили бы признаки особенной какой-то неловкости, смущения и даже душевной тоски, обозначавшейся на
лице молодки. «Глянь-кась, касатка, молодая-то невесела как:
лица нетути!» — «Должно быть, испорченная либо хворая…» — «Парень, стало, не по ндраву…» — «Хошь бы разочек глазком взглянула; с утра все так-то: сидит платочком закрывшись — сидит не смигнет, словно на белый на свет смотреть совестится…» — «И
то, может статься, совестится; жила не на миру, не в деревне с людьми жила: кто ее ведает, какая она!..» Такого рода доводы подтверждались, впрочем, наблюдениями, сделанными двумя бабами, которым довелось присутствовать при расставанье Дуни с отцом.
По
той же самой причине каждый из гостей хотя и целовался по нескольку десятков раз с молодым, но никто не замечал нахмуренного
лица его.
При всем
том, как только челнок мужа коснулся берега, она подошла к самому краю площадки. Взгляд мужа и движения, его сопровождавшие, невольно заставили ее отступить назад: она никогда еще не видела такого страшного выражения на
лице его. Дуня подавила, однако ж, робость и, хотя не без заметного смущения, передала мужу приказание тестя.
Недосуг было; к
тому же хотя зоркий, проницательный взгляд старика в последнее время притуплялся, ему все-таки легче было уловить едва заметное колебание поплавка или верши над водою, чем различить самое резкое движение скорби или радости на
лице человеческом.
Захар быстро выпрямился, весело тряхнул волосами и приблизился, сохраняя на
лице своем выражение школьника, которого учитель вызывает на середину класса, с
тем чтобы поставить в пример товарищам.
Пуще
того, не грози, не подымай рук, — смиренно возразил старик, хотя на
лице его проступало выражение глубокого огорчения, — побоями да страхом ничего ты не сделаешь.
Глаза старого рыбака были закрыты; он не спал, однако ж, морщинки, которые
то набегали,
то сглаживались на высоком лбу его, движение губ и бровей, ускоренное дыхание ясно свидетельствовали присутствие мысли; в душе его должна была происходить сильная борьба. Мало-помалу
лицо его успокоилось; дыхание сделалось ровнее; он точно заснул. По прошествии некоторого времени с печки снова послышался его голос. Глеб подозвал жену и сказал, чтобы его перенесли на лавку к окну.
— Как? Может ли быть? — воскликнул Захар, откидываясь назад и выказывая на мгновенно вспыхнувшем
лице своем все признаки удивленья, но вместе с
тем и полнейшего восторга.
По мере
того как она оживлялась,
лицо его склонялось на грудь; время от времени он глубоко вздыхал, подымал шапку и крестился.
— Чего тут?.. Вишь, половину уж дела отмахнули!.. Рази нам впервака: говорю, как жил этта я в Серпухове, у Григорья Лукьянова — бывало, это у нас вчастую так-то пошаливали… Одно слово: обделаем — лучше быть нельзя!.. Смотри, только ты не зевай, делай, как, примерно, я говорил; а уж насчет,
то есть, меня не сумневайся: одно слово — Захар! Смотри же, жди где сказано: духом буду… Ну что ж на дожде-то стоять?.. Качай! — заключил Захар, оправляя мокрые волосы, которые хлестали его по
лицу.
Но в
ту же минуту подле печки сверкнул синий огонек. Бледное, исхудалое
лицо Дуни показалось из мрака и вслед за
тем выставилась вся ее фигура, освещенная трепетным блеском разгоревшейся лучины, которая дрожала в руке ее. Защемив лучину в светец и придвинув его на середину избы, она тихо отошла к люльке, висевшей на шесте в дальнем углу.
— Не верьте ей, братцы, не верьте! Она так… запужалась… врет… ей-богу, врет! Его ловите… обознались… — бессвязно кричал между
тем Захар, обращая попеременно
то к
тому,
то к другому
лицо свое, обезображенное страхом. — Врет, не верьте… Кабы не я… парень-то, что она говорит… давно бы в остроге сидел… Я… он всему голова… Бог тебя покарает, Анна Савельевна, за… за напраслину!
То был малый лет шестнадцати, с широким румяным добродушным
лицом и толстыми губами. Нельзя было не заметить, однако ж, что губы его на этот раз изменяли своему назначению: они не смеялись. И вообще во всей наружности парня проглядывало выражение какой-то озабоченности, вовсе ему не свойственной; он не отрывал глаз от старика, как словно ждал от него чего-то особенного.
Подбежав к
тому месту, где лежала дочь, старик опустился на колени и, приложив
лицо свое к ее бледно-мертвенному
лицу, стал призывать ее по имени.
Григорий лежал в
том положении, в каком вытащили его из воды: руки его были закинуты за голову,
лицо обращено к лугу; но мокрые пряди черных кудрявых волос совсем почти заслоняли черты его.
Солдатская шинель и пятнадцать лет, проведенные вне дома, конечно, много изменили его наружность; но при всем
том трудно было обознаться: возмужалое, загоревшее
лицо его отражало, как и прежде, простоту души, прямизну нрава и какое-то внутреннее достоинство — словом, он представлял все
тот же благородный, откровенный, чистый тип славянского племени, который, как мы уже сказали, так часто встречается в нашем простонародье.