Неточные совпадения
Сильный, красивый и неглупый, он был одним из тех людей, которым всегда и во всем сопутствует удача —
не потому, что они талантливы и трудолюбивы, а скорее потому, что, обладая огромным запасом энергии, они по пути к
своим целям
не умеют — даже
не могут — задумываться над выбором средств и
не знают иного закона, кроме
своего желания.
Он метался по Волге вверх и вниз, укрепляя и разбрасывая сети, которыми ловил золото: скупал по деревням хлеб, возил его в Рыбинск на
своих баржах; обманывал, иногда
не замечал этого, порою — замечал, торжествуя, открыто смеялся над обманутыми и, в безумии жажды денег, возвышался до поэзии.
Но, отдавая так много силы этой погоне за рублем, он
не был жаден в узком смысле понятия и даже, иногда, обнаруживал искреннее равнодушие к
своему имуществу.
И вдруг — обыкновенно это случалось весной, когда все на земле становится так обаятельно красиво и чем-то укоризненно ласковым веет на душу с ясного неба, — Игнат Гордеев как бы чувствовал, что он
не хозяин
своего дела, а низкий раб его.
Не прошло полугода со дня смерти жены, как он уже посватался к дочери знакомого ему по делам уральского казака-старообрядца. Отец невесты, несмотря на то, что Игнат был и на Урале известен как «шалый» человек, выдал за него дочь. Ее звали Наталья. Высокая, стройная, с огромными голубыми глазами и длинной темно-русой косой, она была достойной парой красавцу Игнату; а он гордился
своей женой и любил ее любовью здорового самца, но вскоре начал задумчиво и зорко присматриваться к ней.
Он чуть
не закричал на жену. Около него суетилась повитуха; болтая в воздухе плачущим ребенком, она что-то убедительно говорила ему, но он ничего
не слышал и
не мог оторвать
своих глаз от страшного лица жены. Губы ее шевелились, он слышал тихие слова, но
не понимал их. Сидя на краю постели, он говорил глухим и робким голосом...
Мальчик знал, что крестный говорит это о человеке из земли Уц, и улыбка крестного успокаивала мальчика.
Не изломает неба,
не разорвет его тот человек
своими страшными руками… И Фома снова видит человека — он сидит на земле, «тело его покрыто червями и пыльными струпьями, кожа его гноится». Но он уже маленький и жалкий, он просто — как нищий на церковной паперти…
Чудесные царства
не являлись пред ним. Но часто на берегах реки являлись города, совершенно такие же, как и тот, в котором жил Фома. Одни из них были побольше, другие — поменьше, но и люди, и дома, и церкви — все в них было такое же, как в
своем городе. Фома осматривал их с отцом, оставался недоволен ими и возвращался на пароход хмурый, усталый.
Для пуза
своего живут они и кроме как — пить, жрать, спать да стонать — ничего
не умеют делать…
Мальчик дрожал от ужаса пред этим грустным криком, но
не мог оторвать
своих рук от окна и глаз от воды.
Смолин, аккуратно вытиравший тряпкой пальцы, испачканные мелом, положил тряпку,
не взглянув на Фому, окончил задачу и снова стал вытирать руки, а Ежов, улыбаясь и подпрыгивая на ходу, отправился на
свое место.
— Знаю я, — шепотом ответил Фома, чувствуя себя сконфуженным и рассматривая лицо Смолина, степенно возвращавшегося на
свое место. Ему
не понравилось это лицо — круглое, пестрое от веснушек, с голубыми глазами, заплывшими жиром.
Жалобно сморщив лицо и смешно шлепая
своей большой губой, учитель пожурил всех их, но его выговор
не помешал Ежову тотчас же снова зашептать...
Сидя в школе, Фома почувствовал себя свободнее и стал сравнивать
своих товарищей с другими мальчиками. Вскоре он нашел, что оба они — самые лучшие в школе и первыми бросаются в глаза, так же резко, как эти две цифры 5 и 7,
не стертые с черной классной доски. И Фоме стало приятно оттого, что его товарищи лучше всех остальных мальчиков.
— Ну, слушай ее! — усмехнулся Игнат. — Этого
не делай никогда! Сам со всяким обидчиком старайся управиться,
своей рукой накажи! Ребятишки-то хорошие?
Фома знает эту страшную сказку о крестнике бога,
не раз он слышал ее и уже заранее рисует пред собой этого крестника: вот он едет на белом коне к
своим крестным отцу и матери, едет во тьме, по пустыне, и видит в ней все нестерпимые муки, коим осуждены грешники… И слышит он тихие стоны и просьбы их...
Объединенные восторгом, молчаливо и внимательно ожидающие возвращения из глубины неба птиц, мальчики, плотно прижавшись друг к другу, далеко — как их голуби от земли — ушли от веяния жизни; в этот час они просто — дети,
не могут ни завидовать, ни сердиться; чуждые всему, они близки друг к другу, без слов, по блеску глаз, понимают
свое чувство, и — хорошо им, как птицам в небе.
— А что ты сам за себя отвечаешь — это хорошо. Там господь знает, что выйдет из тебя, а пока… ничего! Дело
не малое, ежели человек за
свои поступки сам платить хочет,
своей шкурой… Другой бы, на твоем месте, сослался на товарищей, а ты говоришь — я сам… Так и надо, Фома!.. Ты в грехе, ты и в ответе… Что, — Чумаков-то…
не того…
не ударил тебя? — с расстановкой спросил Игнат сына.
— Я и без науки на
своем месте буду, — насмешливо сказал Фома. — И всякому ученому нос утру… пусть голодные учатся, — мне
не надо…
—
Не хо-ро-шо! — вздохнул Ефим. — Так что голод — сказано —
не тетка… У брюха, видите,
свои законы…
— Мне — ничего
не надо… А тебе — надо меня слушать… По бабьим делам я вполне могу быть учителем… С бабой надо очень просто поступать — бутылку водки ей, закусить чего-нибудь, потом пару пива поставь и опосля всего — деньгами дай двугривенный. За эту цену она тебе всю
свою любовь окажет как нельзя лучше…
— Видал? — заключил он
свой рассказ. — Так что — хорошей породы щенок, с первой же охоты — добрый пес… А ведь с виду он — так себе… человечишко мутного ума… Ну, ничего, пускай балуется, — дурного тут, видать,
не будет… при таком его характере… Нет, как он заорал на меня! Труба, я тебе скажу!.. Сразу определился, будто власти и строгости ковшом хлебнул…
Увлечение Фомы тридцатилетней женщиной, справлявшей в объятиях юноши тризну по
своей молодости,
не отрывало его от дела; он
не терялся ни в ласках, ни в работе, и там и тут внося всего себя. Женщина, как хорошее вино, возбуждала в нем с одинаковой силой жажду труда и любви, и сама она помолодела, приобщаясь поцелуев юности.
Но порой в ней пробуждалось иное чувство,
не менее сильное и еще более привязывающее к ней Фому, — чувство, сходное со стремлением матери оберечь
своего любимого сына от ошибок, научить его мудрости жить.
Уже ранее она объявила ему, что поедет с ним только до Казани, где у нее жила сестра замужем. Фоме
не верилось, что она уйдет от него, и когда — за ночь до прибытия в Казань — она повторила
свои слова, он потемнел и стал упрашивать ее
не бросать его.
Замечала я — мужчине здоровому, для покоя
своего, нужно
не рано жениться… одной жены ему мало будет, и пойдет он тогда по другим…
Но чем больше она говорила, — тем настойчивее и тверже становился Фома в
своем желании
не расставаться с ней.
У Фомы больно сжалось сердце, и через несколько часов, стиснув зубы, бледный и угрюмый, он стоял на галерее парохода, отходившего от пристани, и, вцепившись руками в перила, неподвижно,
не мигая глазами, смотрел в лицо
своей милой, уплывавшее от него вдаль вместе с пристанью и с берегом.
В нем было много честолюбивого стремления — казаться взрослым и деловым человеком, но жил он одиноко, как раньше, и
не чувствовал стремления иметь друзей, хотя каждый день встречался со многими из детей купцов, сверстниками
своими.
— Надо бы мне год, два еще пожить… Молод ты… очень боюсь я за тебя! Живи честно и твердо… Чужого
не желай,
свое береги крепко…
— А вот, говорю, вы денежки на техническое приспособьте… Ежели его в малых размерах завести, то — денег одних этих хватит, а в случае можно еще в Петербурге попросить — там дадут! Тогда и городу
своих добавлять
не надо и дело будет умнее.
И опять же мы
не для нее живем, и она нам экзамента производить
не может… мы нашу жизнь на
свою колодку должны делать.
Через минуту он, свободно вздыхая, сидел в
своей коляске и думал о том, что среди этих господ ему
не место.
Она особенно любила говорить о
своем брате Тарасе, которого она никогда
не видала, но о котором рассказывала что-то такое, что делало его похожим на храбрых и благородных разбойников тетушки Анфисы.
Они
не решались дотронуться до этой стены, сказать друг другу о том, что они чувствуют ее, и продолжали
свои беседы, смутно сознавая, что в каждом из них есть что-то, что может сблизить и объединить их.
— Да уж я там
не знаю, кто они по-твоему, но только видно сразу — место
свое они знают. Ловкий народ… развязный…
— Эко! Один я? Это раз… Жить мне надо? Это два. В теперешнем моем образе совсем нельзя жить — я это разве
не понимаю? На смех людям я
не хочу… Я вон даже говорить
не умею с людьми… Да и думать я
не умею… — заключил Фома
свою речь и смущенно усмехнулся.
Фома слушал ее речь, пристально рассматривая пальцы
свои, чувствовал большое горе в ее словах, но
не понимал ее. И, когда она замолчала, подавленная и печальная, он
не нашел что сказать ей, кроме слов, близких к упреку...
Не умея скрывать
своих чувств, Фома часто и очень грубо высказывал их Маякину, но старик как бы
не замечал грубости и,
не спуская глаз с крестника, руководил каждым его шагом.
Он почти
не ходил в
свою лавочку, всецело погрузясь в пароходные дела молодого Гордеева и оставляя Фоме много свободного времени.
В ней много было простого и доброго, что нравилось Фоме, и часто она речами
своими возбуждала у него жалость к себе: ему казалось, что она
не живет, а бредит наяву.
Он
не обернулся посмотреть, кто бросил эти слова. Богатые люди, сначала возбуждавшие в нем робость перед ними, утрачивали в его глазах обаяние.
Не раз они уже вырывали из рук его ту или другую выгодную поставку; он ясно видел, что они и впредь это сделают, все они казались ему одинаково алчными до денег, всегда готовыми надуть друг друга. Когда он сообщил крестному
свое наблюдение, старик сказал...
—
Не шалопаи, а… тоже умные люди! — злобно возразил Фома, уже сам себе противореча. — И я от них учусь… Я что? Ни в дудку, ни поплясать… Чему меня учили? А там обо всем говорят… всякий
свое слово имеет. Вы мне на человека похожим быть
не мешайте.
— Подождите, голубчик! Сегодня я могу сказать вам… что-то хорошее… Знаете — у человека, много пожившего, бывают минуты, когда он, заглянув в
свое сердце, неожиданно находит там… нечто давно забытое… Оно лежало где-то глубоко на дне сердца годы… но
не утратило благоухания юности, и когда память дотронется до него… тогда на человека повеет… живительной свежестью утра дней…
Струны под ее пальцами дрожали, плакали, Фоме казалось, что звуки их и тихий голос женщины ласково и нежно щекочут его сердце… Но, твердый в
своем решении, он вслушивался в ее слова и,
не понимая их содержания, думал...
Но этого
не вышло: он сам смутился пред ее спокойствием, смотрел на нее, искал слов, чтобы продолжать
свою речь, и
не находил их.
Но ни одну из них он
не хотел бы видеть женой
своей…
Затем он отбил жену у сына
своего, а сын с горя запил и чуть
не погиб в пьянстве, но вовремя опомнился и ушел спасаться в скиты, на Иргиз.
— В твои годы отец твой… водоливом тогда был он и около нашего села с караваном стоял… в твои годы Игнат ясен был, как стекло… Взглянул на него и — сразу видишь, что за человек. А на тебя гляжу —
не вижу — что ты? Кто ты такой? И сам ты, парень, этого
не знаешь… оттого и пропадешь… Все теперешние люди — пропасть должны, потому —
не знают себя… А жизнь — бурелом, и нужно уметь найти в ней
свою дорогу… где она? И все плутают… а дьявол — рад… Женился ты?
— Молчал бы! — крикнул Ананий, сурово сверкая глазами. — Тогда силы у человека больше было… по силе и грехи! Тогда люди — как дубы были… И суд им от господа будет по силам их… Тела их будут взвешены, и измерят ангелы кровь их… и увидят ангелы божии, что
не превысит грех тяжестью
своей веса крови и тела… понимаешь? Волка
не осудит господь, если волк овцу пожрет… но если крыса мерзкая повинна в овце — крысу осудит он!