Неточные совпадения
Всклокоченный, грязный,
с лицом, опухшим от пьянства и бессонных ночей,
с безумными глазами, огромный и ревущий хриплым голосом, он носился по городу из одного вертепа в
другой, не считая бросал деньги, плакал под пение заунывных песен, плясал и бил кого-нибудь, но нигде и ни в чем не находил успокоения.
Голова у него была похожа на яйцо и уродливо велика. Высокий лоб, изрезанный морщинами, сливался
с лысиной, и казалось, что у этого человека два лица — одно проницательное и умное,
с длинным хрящеватым носом, всем видимое, а над ним —
другое, без глаз,
с одними только морщинами, но за ними Маякин как бы прятал и глаза и губы, — прятал до времени, а когда оно наступит, Маякин посмотрит на мир иными глазами, улыбнется иной улыбкой.
Чудесные царства не являлись пред ним. Но часто на берегах реки являлись города, совершенно такие же, как и тот, в котором жил Фома. Одни из них были побольше,
другие — поменьше, но и люди, и дома, и церкви — все в них было такое же, как в своем городе. Фома осматривал их
с отцом, оставался недоволен ими и возвращался на пароход хмурый, усталый.
С этого дня Фома заметил, что команда относится к нему как-то иначе, чем относилась раньше: одни стали еще более угодливы и ласковы,
другие не хотели говорить
с ним, а если и говорили, то сердито и совсем не забавно, как раньше бывало.
Фома любил смотреть, когда моют палубу: засучив штаны по колени, матросы, со швабрами и щетками в руках, ловко бегают по палубе, поливают ее водой из ведер, брызгают
друг на
друга, смеются, кричат, падают, — всюду текут струи воды, и живой шум людей сливается
с ее веселым плеском.
Мальчик слушал эту воркотню и знал, что дело касается его отца. Он видел, что хотя Ефим ворчит, но на носилках у него дров больше, чем у
других, и ходит он быстрее. Никто из матросов не откликался на воркотню Ефима, и даже тот, который работал в паре
с ним, молчал, иногда только протестуя против усердия,
с каким Ефим накладывал дрова на носилки.
— Эх ты! — зашептал он, усаживаясь рядом
с Фомой и уж кстати толкая его кулаком в бок. — Чего не можешь! Всего-то барыша сколько? тридцать копеек… а разносчиков — двое… один получил семнадцать — ну, сколько
другой?
Сидя в школе, Фома почувствовал себя свободнее и стал сравнивать своих товарищей
с другими мальчиками. Вскоре он нашел, что оба они — самые лучшие в школе и первыми бросаются в глаза, так же резко, как эти две цифры 5 и 7, не стертые
с черной классной доски. И Фоме стало приятно оттого, что его товарищи лучше всех остальных мальчиков.
— Ну — бог
с ним! А
другой?
От крика они разлетятся в стороны и исчезнут, а потом, собравшись вместе,
с горящими восторгом и удалью глазами, они со смехом будут рассказывать
друг другу о том, что чувствовали, услышав крик и погоню за ними, и что случилось
с ними, когда они бежали по саду так быстро, точно земля горела под ногами.
В подобные разбойничьи набеги Фома вкладывал сердца больше, чем во все
другие похождения и игры, — и вел он себя в набегах
с храбростью, которая поражала и сердила его товарищей.
— А что ты сам за себя отвечаешь — это хорошо. Там господь знает, что выйдет из тебя, а пока… ничего! Дело не малое, ежели человек за свои поступки сам платить хочет, своей шкурой…
Другой бы, на твоем месте, сослался на товарищей, а ты говоришь — я сам… Так и надо, Фома!.. Ты в грехе, ты и в ответе… Что, — Чумаков-то… не того… не ударил тебя? —
с расстановкой спросил Игнат сына.
Уже на
другой день по прибытии, рано утром, на берегу явилась шумная толпа баб и мужиков, пеших и конных;
с криком,
с песнями они рассыпались по палубам, и — вмиг закипела работа.
Он возился в сумраке, толкал стол, брал в руки то одну, то
другую бутылку и снова ставил их на место, смеясь виновато и смущенно. А она вплоть подошла к нему и стояла рядом
с ним,
с улыбкой глядя в лицо ему и на его дрожащие руки.
Это слово было знакомо ему: им тетка Анфиса часто отвечала Фоме на его вопросы, и он вложил в это краткое слово представление о силе, подобной силе бога. Он взглянул на говоривших: один из них был седенький старичок,
с добрым лицом,
другой — помоложе,
с большими усталыми глазами и
с черной клинообразной бородкой. Его хрящеватый большой нос и желтые, ввалившиеся щеки напоминали Фоме крестного.
— Экой ты, брат, малодушный! Али мне его не жалко? Ведь я настоящую цену ему знал, а ты только сыном был. А вот не плачу я… Три десятка лет
с лишком прожили мы душа в душу
с ним… сколько говорено, сколько думано… сколько горя вместе выпито!.. Молод ты — тебе ли горевать? Вся жизнь твоя впереди, и будешь ты всякой дружбой богат. А я стар… и вот единого
друга схоронил и стал теперь как нищий… не нажить уж мне товарища для души!
— Теперь поглядим на это дело
с другого бока.
Тут его мысль остановилась на жалобах Любови. Он пошел тише, пораженный тем, что все люди,
с которыми он близок и помногу говорит, — говорят
с ним всегда о жизни. И отец, и тетка, крестный, Любовь, Софья Павловна — все они или учат его понимать жизнь, или жалуются на нее. Ему вспомнились слова о судьбе, сказанные стариком на пароходе, и много
других замечаний о жизни, упреков ей и горьких жалоб на нее, которые он мельком слышал от разных людей.
Мужик взял в руки топор, не торопясь подошел к месту, где звено плотно было связано
с другим звеном, и, несколько раз стукнув топором, воротился к Фоме.
Его поразил этот вопрос, и он остановился над ним, пытаясь додуматься — почему он не может жить спокойно и уверенно, как
другие живут? Ему стало еще более совестно от этой мысли, он завозился на сене и
с раздражением толкнул локтем Сашу.
Русый и кудрявый парень
с расстегнутым воротом рубахи то и дело пробегал мимо него то
с доской на плече, то
с топором в руке; он подпрыгивал, как разыгравшийся козел, рассыпал вокруг себя веселый, звонкий смех, шутки, крепкую ругань и работал без устали, помогая то одному, то
другому, быстро и ловко бегая по палубе, заваленной щепами и деревом. Фома упорно следил за ним и чувствовал зависть к этому парню.
Они
с минуту молчали, глядя в глаза
друг другу.
Пароход шипел и вздрагивал, подваливая бортом к конторке, усеянной ярко одетой толпой народа, и Фоме казалось, что он видит среди разнообразных лиц и фигур кого-то знакомого, кто как будто все прячется за спины
других, но не сводит
с него глаз.
— Ты, стерва! Пошла прочь!
Другой бы тебе за это голову расколол… А ты знаешь, что я смирен
с вами и не поднимается рука у меня на вашу сестру… Выгоните ее к черту!
— Один — пропал…
другой — пьяница!.. Дочь… Кому же я труд свой перед смертью сдам?.. Зять был бы… Я думал — перебродит Фомка, наточится, — отдам тебя ему и
с тобой всё — на! Фомка негоден… А
другого на место его — не вижу… Какие люди пошли!.. Раньше железный был народ, а теперь — никакой прочности не имеют… Что это? Отчего?
— Пей! — сказал Ежов, даже побледневший от усталости, подавая ему стакан. Затем он потер лоб, сел на диван к Фоме и заговорил: — Науку — оставь! Наука есть божественный напиток… но пока он еще негоден к употреблению, как водка, не очищенная от сивушного масла. Для счастья человека наука еще не готова,
друг мой… и у людей, потребляющих ее, только головы болят… вот как у нас
с тобой теперь… Ты что это как неосторожно пьешь?
Следя за ним и сравнивая его речи, Фома видел, что и Ежов такой же слабый и заплутавшийся человек, как он сам. Но речи Ежова обогащали язык Фомы, и порой он
с радостью замечал за собой, как ловко и сильно высказана им та или
другая мысль.
Один из них, невысокий и худой, в широкой соломенной шляпе, наигрывал на гармонике,
другой,
с черными усами и в картузе на затылке, вполголоса подпевал ему.
Фома перестал вслушиваться в речь товарища, отвлеченный
другим разговором. Говорили двое: один высокий, чахоточный, плохо одетый и смотревший сердито,
другой молоденький,
с русыми волосами и бородкой.
— Я — не один… нас много таких, загнанных судьбой, разбитых и больных людей… Мы — несчастнее вас, потому что слабее и телом и духом, но мы сильнее вас, ибо вооружены знанием… которое нам некуда приложить… Мы все
с радостью готовы прийти к вам и отдать вам себя, помочь вам жить… больше нам нечего делать! Без вас мы — без почвы, вы без нас — без света! Товарищи! Мы судьбой самою созданы для того, чтоб дополнять
друг друга!
— Н-да-а! — протянул Фома. — Очень они не похожи на
других… Вежливы… Господа вроде… И рассуждают правильно…
С понятием… А ведь просто — рабочие!..
Ее романические мечты о муже-друге, образованном человеке, который читал бы вместе
с нею умные книжки и помог бы ей разобраться в смутных желаниях ее, — были задушены в ней непреклонным решением отца выдать ее за Смолина, осели в душе ее горьким осадком.
— Издание газеты, — поучительно заговорил Смолин, перебивая речь старика, — рассматриваемое даже только
с коммерческой точки зрения, может быть очень прибыльным делом. Но помимо этого, у газеты есть
другая, более важная цель — это защита прав личности и интересов промышленности и торговли…
Молодые люди, оставшись один на один, перекинулись несколькими пустыми фразами и, должно быть, почувствовав, что это только отдаляет их
друг от
друга, оба замолчали тяжелым и неловким, выжидающим молчанием. Любовь, взяв апельсин,
с преувеличенным вниманием начала чистить его, а Смолин осмотрел свои усы, опустив глаза вниз, потом тщательно разгладил их левой рукой, поиграл ножом и вдруг пониженным голосом спросил у девушки...
Они возились на узкой полосе земли, вымощенной камнем,
с одной стороны застроенной высокими домами, а
с другой — обрезанной крутым обрывом к реке; кипучая возня производила на Фому такое впечатление, как будто все они собрались бежать куда-то от этой работы в грязи, тесноте и шуме, — собрались бежать и спешат как-нибудь скорее окончить недоделанное и не отпускающее их от себя.
Он бесшумно прошел в
другую комнату, тоже смежную со столовой. Огня тут не было, лишь узкая лента света из столовой, проходя сквозь непритворенную дверь, лежала на темном полу. Фома тихо,
с замиранием в сердце, подошел вплоть к двери и остановился…
—
Другой раз ехал на пароходе
с компанией таких же, как сам, кутил и вдруг говорит им: «Молитесь богу! Всех вас сейчас пошвыряю в воду!» Он страшно сильный… Те — кричать… А он: «Хочу послужить отечеству, хочу очистить землю от дрянных людей…»
Фома глубоко вздохнул и
с невыразимой ненавистью осмотрел лица слушателей, вдруг как-то странно надувшиеся, точно они вспухли… Купечество молчало, все плотнее прижимаясь
друг к
другу. В задних рядах кто-то бормотал...
— Строители жизни! Гущин — подаешь ли милостыню племяшам-то? Подавай хоть по копейке в день… немало украл ты у них… Бобров! Зачем на любовницу наврал, что обокрала она тебя, и в тюрьму ее засадил? Коли надоела — сыну бы отдал… все равно, он теперь
с другой твоей шашни завел… А ты не знал? Эх, свинья толстая.! А ты, Луп, — открой опять веселый дом да и лупи там гостей, как липки… Потом тебя черти облупят, ха-ха!..
С такой благочестивой рожей хорошо мошенником быть!.. Кого ты убил тогда, Луп?
К Зубову подошел Резников. Потом один за
другим стали приближаться
другие… Бобров, Кононов и еще несколько человек
с Яковом Маякиным впереди ушли в рубку, негромко разговаривая о чем-то.
Фома сидел, откинувшись на спинку стула и склонив голову на плечо. Глаза его были закрыты, и из-под ресниц одна за
другой выкатывались слезы. Они текли по щекам на усы… Губы Фомы судорожно вздрагивали, слезы падали
с усов на грудь. Он молчал и не двигался, только грудь его вздымалась тяжело и неровно. Купцы посмотрели на бледное, страдальчески осунувшееся, мокрое от слез лицо его
с опущенными книзу углами губ и тихо, молча стали отходить прочь от него…