Неточные совпадения
Голова у него
была похожа на яйцо и уродливо велика. Высокий лоб, изрезанный морщинами, сливался с лысиной, и казалось, что у этого человека два лица — одно проницательное и умное, с длинным хрящеватым носом, всем видимое, а над ним — другое, без глаз, с одними только морщинами, но за ними Маякин как бы прятал и глаза и губы, — прятал до времени, а когда оно наступит, Маякин посмотрит на мир иными глазами, улыбнется иной улыбкой.
Он исчез. Но Фому не интересовало отношение мужиков к его подарку: он видел, что черные глаза румяной женщины смотрят на него так странно и приятно. Они благодарили его, лаская, звали к себе, и, кроме них, он ничего не видал. Эта женщина
была одета по-городскому — в башмаки, в ситцевую кофту, и ее черные волосы
были повязаны каким-то особенным платочком. Высокая и гибкая, она, сидя на куче дров, чинила мешки, проворно двигая руками,
голыми до локтей, и все улыбалась Фоме.
—
Ел…
пил… — не сдавался Фома, угрюмо и смущенно наклоняя
голову.
— Не отвалится у тебя
голова, ежели я ругну тебя иной раз… А ругаюсь — потому что вижу в тебе что-то не мое… Что оно — не знаю, а вижу —
есть… И вредное оно тебе…
День похорон
был облачен и хмур. В туче густой пыли за гробом Игната Гордеева черной массой текла огромная толпа народа; сверкало золото риз духовенства, глухой шум ее медленного движения сливался с торжественной музыкой хора архиерейских певчих. Фому толкали и сзади и с боков; он шел, ничего не видя, кроме седой
головы отца, и заунывное пение отдавалось в груди его тоскливым эхом. А Маякин, идя рядом с ним, назойливо и неустанно шептал ему в уши...
— Эх,
голова садовая, то
есть — капуста! — сказал Маякин с улыбочкой. — Ты вот ужо приезжай-ка ко мне, я тебе насчет всего этого глаза открою… надо учить тебя! Приедешь?
— Они нашим купеческим интересам всегда
будут противники, — убедительно и громко шептал Маякин, стоя недалеко от Фомы рядом с городским
головой.
Он смотрел на нее и улыбался. Должно
быть, Медынская заметила развязность его поведения и новое в его улыбке — она оправила платье и отодвинулась от него. Их глаза встретились — и Медынская опустила
голову.
Фома глубоко вздохнул. Слова Медынской убили в нем какую-то надежду, — надежду, присутствие которой в сердце своем он ощутил лишь теперь, когда она
была убита. И с горьким упреком, покачивая
головой, он сказал...
Он вздрагивал весь, стоя против нее, и оглядывал ее с ног до
головы укоризненным взглядом. Теперь слова выходили из груди у него свободно, говорил он негромко, но сильно, и ему
было приятно говорить. Женщина, подняв
голову, всматривалась в лицо ему широко открытыми глазами. Губы у нее вздрагивали, и резкие морщинки явились на углах их.
— Я? Я знаю! — уверенно сказал Щуров, качнув
головой, и глаза его потемнели. — Я сам тоже предстану пред господом… не налегке… Понесу с собой ношу тяжелую пред святое лицо его… Я сам тоже тешил дьявола… только я в милость господню верую, а Яшка не верит ни в чох, ни в сон, ни в птичий грай… Яшка в бога не верит… это я знаю! И за то, что не верит, — на земле еще
будет наказан!
— Нет… — ответил Фома. От речей старика в
голове у него
было тяжело и мутно, и он
был доволен, что разговор перешел, наконец, на деловую почву.
— Ах, полно! Разве это можно бросить? Ты знаешь — сколько разных мыслей на свете! О, господи! И
есть такие, что
голову жгут… В одной книге сказано, что все существующее на земле разумно…
Голова ее
была сжата с боков, низкий лоб опрокинулся назад, длинный нос придавал ее лицу что-то птичье.
Их
было так много, что казалось, женщина надела на
голову себе огромную шапку и она съезжает ей на уши, щеки и высокий лоб; из-под него спокойно и лениво смотрели большие голубые глаза.
А дама Фомы
была стройная брюнетка, одетая во все черное. Смуглолицая, с волнистыми волосами, она держала
голову так прямо и высоко и так снисходительно смотрела на все вокруг нее, что
было сразу видно, — она себя считала первой здесь.
Не двигая тяжелой с похмелья
головой, Фома чувствовал, что в груди у него тоже как будто безмолвные тучи ходят, — ходят, веют на сердце сырым холодом и теснят его. В движении туч по небу
было что-то бессильное и боязливое… и в себе он чувствовал такое же… Не думая, он вспоминал пережитое за последние месяцы.
Чем дальше шло дело — тем тяжелей и обидней
было ему видеть себя лишним среди спокойно-уверенных в своей силе людей, готовых поднять для него несколько десятков тысяч пудов со дна реки. Ему хотелось, чтоб их постигла неудача, чтобы все они сконфузились пред ним, в
голове его мелькала злая мысль...
— Волгу, что ли, нам
выпить? — А потом фыркнул, покачал
головой и заявил: — Не сможем мы этого, — полопаемся все!..
Саша стояла сзади него и из-за плеча спокойно разглядывала маленького старичка,
голова которого
была ниже подбородка Фомы. Публика, привлеченная громким словом Фомы, посматривала на них, чуя скандал. Маякин, тотчас же почуяв возможность скандала, сразу и верно определил боевое настроение крестника. Он поиграл морщинами, пожевал губами и мирно сказал Фоме...
— Если ты серьезно дуришь — я тоже должен серьезно поступать с тобой… Я отцу твоему дал слово — поставить тебя на ноги… И я тебя поставлю! Не
будешь стоять — в железо закую… Тогда устоишь… Я знаю — все это у тебя с перепою… Но ежели ты отцом нажитое озорства ради губить
будешь — я тебя с
головой накрою… Колокол солью над тобой… Шутить со мной очень неудобно!
Шелестят деньги, носясь, как летучие мыши, над
головами людей, и люди жадно простирают к ним руки, брякает золото и серебро, звенят бутылки, хлопают пробки, кто-то рыдает, и тоскливый женский голос
поет...
Порой ему казалось, что он сходит с ума от пьянства, — вот почему лезет ему в
голову это страшное. Усилием воли он гасил эту картину, но, лишь только оставался один и
был не очень пьян, — снова наполнялся бредом, вновь изнемогал под тяжестью его. Желание свободы все росло и крепло в нем. Но вырваться из пут своего богатства он не мог.
Вопросы сыпались на
голову Любови неожиданно для нее, она смутилась. Она и довольна
была тем, что отец спрашивает ее об этом, и боялась отвечать ему, чтоб не уронить себя в его глазах. И вот, вся как-то подобравшись, точно собираясь прыгнуть через стол, она неуверенно и с дрожью в голосе сказала...
С трудом поворотив на подушке тяжелую
голову, Фома увидал маленького черного человечка, он, сидя за столом, быстро царапал пером по бумаге, одобрительно встряхивал круглой
головой, вертел ею во все стороны, передергивал плечами и весь — всем своим маленьким телом, одетым лишь в подштанники и ночную рубаху, — неустанно двигался на стуле, точно ему
было горячо сидеть, а встать он не мог почему-то.
—
Пей! — сказал Ежов, даже побледневший от усталости, подавая ему стакан. Затем он потер лоб, сел на диван к Фоме и заговорил: — Науку — оставь! Наука
есть божественный напиток… но пока он еще негоден к употреблению, как водка, не очищенная от сивушного масла. Для счастья человека наука еще не готова, друг мой… и у людей, потребляющих ее, только
головы болят… вот как у нас с тобой теперь… Ты что это как неосторожно
пьешь?
Ежов бегал по комнате, как охваченный безумием, бумага под ногами его шуршала, рвалась, летела клочьями. Он скрипел зубами, вертел
головой, его руки болтались в воздухе, точно надломленные крылья птицы. Фома смотрел на него со странным, двойственным чувством: он и жалел Ежова, и приятно
было ему видеть, как он мучается.
— Будущее — ваше, друзья мои! — говорил Ежов нетвердо и грустно покачивал
головой, точно сожалея о будущем и против своего желания уступая власть над ним этим людям. — Будущее принадлежит людям честного труда… Великая работа предстоит вам! Это вы должны создать новую культуру… Я — ваш по плоти и духу, сын солдата — предлагаю:
выпьем за ваше будущее! Ур-ра-а!
— Давай! — поддержали его два-три голоса. Завязался шумный спор о том, что
петь. Ежов слушал шум и, повертывая
головой из стороны в сторону, осматривал всех.
— Не хочу слушать чужих песен… — отрицательно качнув
головой, сказал Ежов. — У меня
есть своя…
Любовь, сидя у окна, штопала носки отца, и
голова ее
была низко опущена к работе.
И девушка бросилась из комнаты, оставив за собой в воздухе шелест шелкового платья и изумленного Фому, — он не успел даже спросить ее — где отец? Яков Тарасович
был дома. Он, парадно одетый, в длинном сюртуке, с медалями на груди, стоял в дверях, раскинув руки и держась ими за косяки. Его зеленые глазки щупали Фому; почувствовав их взгляд, он поднял
голову и встретился с ними.
— Уйди! — истерически закричал Ежов, прижавшись спиной к стене. Он стоял растерянный, подавленный, обозленный и отмахивался от простертых к нему рук Фомы. А в это время дверь в комнату отворилась, и на пороге стала какая-то вся черная женщина. Лицо у нее
было злое, возмущенное, щека завязана платком. Она закинула
голову, протянула к Ежову руку и заговорила с шипением и свистом...
Последние два дня он в компании с Ежовым сильно
пил, и теперь у него трещала
голова с похмелья.
— Оказалось, по розыску моему, что слово это значит обожание, любовь, высокую любовь к делу и порядку жизни. «Так! — подумал я, — так! Значит — культурный человек тот
будет, который любит дело и порядок… который вообще — жизнь любит — устраивать, жить любит, цену себе и жизнь знает… Хорошо!» — Яков Тарасович вздрогнул; морщины разошлись по лицу его лучами от улыбающихся глаз к губам, и вся его лысая
голова стала похожа на какую-то темную звезду.
По обыкновению, Маякин увлекся
было изложением своей философии, но, вовремя поняв, что побежденного бою не учат, остановился. Фома тупо посмотрел на него и странно закачал
головой…
Купечество многозначительно переглядывалось. Иные, толкая друг друга под бока, молча кивали
головами на Фому. Лицо Якова Маякина
было неподвижно и темно, точно высеченное из камня.
Фома сидел, откинувшись на спинку стула и склонив
голову на плечо. Глаза его
были закрыты, и из-под ресниц одна за другой выкатывались слезы. Они текли по щекам на усы… Губы Фомы судорожно вздрагивали, слезы падали с усов на грудь. Он молчал и не двигался, только грудь его вздымалась тяжело и неровно. Купцы посмотрели на бледное, страдальчески осунувшееся, мокрое от слез лицо его с опущенными книзу углами губ и тихо, молча стали отходить прочь от него…
Недавно Фома явился на улицах города. Он какой-то истертый, измятый и полоумный. Почти всегда
выпивши, он появляется — то мрачный, с нахмуренными бровями и с опущенной на грудь
головой, то улыбающийся жалкой и грустной улыбкой блаженненького. Иногда он буянит, но это редко случается. Живет он у сестры на дворе, во флигельке.