Неточные совпадения
— Что — все-таки? Ладно, хоть
сам видел, как
все делалось, — вперед — наука! А вот, когда у меня «Волгарь» горел, — жалко, не видал я. Чай, какая красота, когда на воде, темной ночью, этакий кострище пылает, а? Большущий пароходина был…
А если Фоме нездоровилось, отец его, бросая
все свои дела, не уходил из дома и, надоедая сестре и сыну нелепыми вопросами и советами, хмурый, с боязнью в глазах, ходил по комнатам
сам не свой и охал.
— Известно, упал… Может, пьян был… А может,
сам бросился… Есть и такие, которые
сами… Возьмет да и бросится в воду… И утонет… Жизнь-то, брат, так устроена, что иная смерть для
самого человека — праздник, а иная — для
всех благодать!
Сидя в школе, Фома почувствовал себя свободнее и стал сравнивать своих товарищей с другими мальчиками. Вскоре он нашел, что оба они —
самые лучшие в школе и первыми бросаются в глаза, так же резко, как эти две цифры 5 и 7, не стертые с черной классной доски. И Фоме стало приятно оттого, что его товарищи лучше
всех остальных мальчиков.
— Если ты будешь
сам в руки соваться — поди к черту! Я тебе не товарищ… Тебя поймают да к отцу отведут — он тебе ничего не сделает, а меня, брат, так ремнем отхлещут —
все мои косточки облупятся…
Его жест смутил Фому, он поднялся из-за стола и, отойдя к перилам, стал смотреть на палубу баржи, покрытую бойко работавшей толпой людей. Шум опьянял его, и то смутное, что бродило в его душе, определилось в могучее желание
самому работать, иметь сказочную силу, огромные плечи и сразу положить на них сотню мешков ржи, чтоб
все удивились ему…
Увлечение Фомы тридцатилетней женщиной, справлявшей в объятиях юноши тризну по своей молодости, не отрывало его от дела; он не терялся ни в ласках, ни в работе, и там и тут внося
всего себя. Женщина, как хорошее вино, возбуждала в нем с одинаковой силой жажду труда и любви, и
сама она помолодела, приобщаясь поцелуев юности.
Всего больше берегись тихоньких — они, как пьявки, впиваются в мужчину, — вопьется и сосет, и сосет, а
сама все такая ласковая да нежная.
— На что спрашивать Ефима? Ты
сам должен
все сказать… Так, стало быть, пьешь?
— Гляди, сколько народу прет — тысячи!..
Сам губернатор пришел отца твоего проводить… городской голова… почти
вся дума… а сзади тебя — обернись-ка! — Софья Павловна идет… Почтил город Игната…
Как бы для того, чтобы его фамилия казалась еще нелепее, он говорил высоким, звонким тенором и
сам весь — полный, маленький, круглолицый и веселый говорун — был похож на новенький бубенчик.
— За
все… Поумнее будешь —
сам поймешь… Твой отец лучше был.
— В душе у меня что-то шевелится, — продолжал Фома, не глядя на нее и говоря как бы себе
самому, — но понять я этого не могу. Вижу вот я, что крестный говорит… дело
все… и умно… Но не привлекает меня… Те люди куда интереснее для меня.
— О, как бы я хотела, чтоб в тебе проснулись
все эти муки, которыми я живу… Чтоб и ты, как я, не спал ночей от дум, чтоб и тебе
все опротивело… и
сам ты себе опротивел! Ненавижу я
всех вас… ненавижу!
— Не шалопаи, а… тоже умные люди! — злобно возразил Фома, уже
сам себе противореча. — И я от них учусь… Я что? Ни в дудку, ни поплясать… Чему меня учили? А там обо
всем говорят… всякий свое слово имеет. Вы мне на человека похожим быть не мешайте.
Маякин, бросив в грязь Медынскую, тем
самым сделал ее доступной для крестника, и скоро Фома понял это. В деловых весенних хлопотах прошло несколько дней, и возмущенные чувства Фомы затихли. Грусть о потере человека притупила злобу на женщину, а мысль о доступности женщины усилила влечение к ней. Незаметно для себя он решил, что ему следует пойти к Софье Павловне и прямо, просто сказать ей, чего он хочет от нее, — вот и
все!
— Жизнь строга… она хочет, чтоб
все люди подчинялись ее требованиям, только очень сильные могут безнаказанно сопротивляться ей… Да и могут ли? О, если б вы знали, как тяжело жить… Человек доходит до того, что начинает бояться себя… он раздвояется на судью и преступника, и судит
сам себя, и ищет оправдания перед собой… и он готов и день и ночь быть с тем, кого презирает, кто противен ему, — лишь бы не быть наедине с
самим собой!
— Сестра… То же
самое, — на жизнь
все жалуется. Нельзя, говорит, жить…
— В твои годы отец твой… водоливом тогда был он и около нашего села с караваном стоял… в твои годы Игнат ясен был, как стекло… Взглянул на него и — сразу видишь, что за человек. А на тебя гляжу — не вижу — что ты? Кто ты такой? И
сам ты, парень, этого не знаешь… оттого и пропадешь…
Все теперешние люди — пропасть должны, потому — не знают себя… А жизнь — бурелом, и нужно уметь найти в ней свою дорогу… где она? И
все плутают… а дьявол — рад… Женился ты?
— Э-эх! — с сожалением, тряхнув головой, воскликнул Яков Тарасович. —
Всю обедню испортил ты, брат, мне! Разве можно так прямо вести дела с человеком? Тьфу! Дернула меня нелегкая послать тебя! Мне
самому бы пойти… Я бы его вокруг пальца обернул!
— Нет… вот что, Люба, — тихо и просительно сказал Фома, — ты не говори мне про нее худо… Я
все знаю… ей-богу! Она
сама сказала…
— Любопытно… Бойко, жулик, изобразил Фомкино поведение… Видимо —
сам с ним гулял и
всему его безобразию свидетелем был…
— Это не люди, а — нарывы! Кровь в людях русских испортилась, и от дурной крови явились в ней
все эти книжники-газетчики, лютые фарисеи… Нарвало их везде и
все больше нарывает… Порча крови — отчего? От медленности движения… Комары откуда? От болота… В стоячей воде всякая нечисть заводится… И в неустроенной жизни то же
самое…
— То
самое! — твердо сказал старик. — Смутилась Россия, и нет в ней ничего стойкого:
все пошатнулось!
Все набекрень живут, на один бок ходят, никакой стройности в жизни нет… Орут только
все на разные голоса. А кому чего надо — никто не понимает! Туман на
всем… туманом
все дышат, оттого и кровь протухла у людей… оттого и нарывы… Дана людям большая свобода умствовать, а делать ничего не позволено — от этого человек не живет, а гниет и воняет…
Она не напивалась, она всегда говорила с людьми твердым, властным голосом, и
все ее движения были одинаково уверенны, точно этот поток не овладевал ею, а она
сама управляла его бурным течением.
Она казалась Фоме
самой умной из
всех, кто окружал его,
самой жадной на шум и кутеж; она
всеми командовала, постоянно выдумывала что-нибудь новое и со
всеми людьми говорила одинаково: с извозчиком, лакеем и матросом тем же тоном и такими же словами, как и с подругами своими и с ним, Фомой.
Он хозяин тут над
всеми, и если примется работать
сам — никто не поверит, что он работает просто из охоты, а не для того, чтоб подогнать их, показать им пример.
А впрочем, —
все одно, то же
самое, совсем как у тебя, хоша ты ее краше…
— Это
всего лучше! Возьмите
все и — шабаш! А я — на
все четыре стороны!.. Я этак жить не могу… Точно гири на меня навешаны… Я хочу жить свободно… чтобы
самому все знать… я буду искать жизнь себе… А то — что я? Арестант… Вы возьмите
все это… к черту
все! Какой я купец? Не люблю я ничего… А так — ушел бы я от людей… работу какую-нибудь работал бы… А то вот — пью я… с бабой связался…
Все они —
самые нахальные и бесстыдные — казались ему беззащитными, как малые дети.
Саша, равнодушная, не обращая внимания на толчки, идет прямо в
самую гущу, спокойно глядя на
все темными глазами.
Только о себе
самом он говорил каким-то особым голосом, и чем горячее говорил о себе, тем беспощаднее ругал
всех и
всё.
У них были особые комнатные разговоры, комнатные слова, жесты, и
все это — вне комнаты заменялось
самым обыкновенным, человеческим.
Иногда в комнате они
все разгорались, как большой костер, и Ежов был среди них
самой яркой головней, но блеск этого костра слабо освещал тьму души Фомы Гордеева.
— Ну, это теперь хороша… Одно дело невеста, другое — жена… Да не в этом суть… А только — средств не хватит… и
сам надорвешься в работе, и ее заездишь… Совсем невозможное дело женитьба для нас… Разве мы можем семью поднять на таком заработке? Вот видишь, — я женат…
всего четыре года… а уж скоро мне — конец!
— Я — не один… нас много таких, загнанных судьбой, разбитых и больных людей… Мы — несчастнее вас, потому что слабее и телом и духом, но мы сильнее вас, ибо вооружены знанием… которое нам некуда приложить… Мы
все с радостью готовы прийти к вам и отдать вам себя, помочь вам жить… больше нам нечего делать! Без вас мы — без почвы, вы без нас — без света! Товарищи! Мы судьбой
самою созданы для того, чтоб дополнять друг друга!
— Что ты
все балагуришь? — недовольно сказал Фома. — Будто и в
самом деле весело ему…
Тарас Маякин говорил так медленно и тягуче, точно ему
самому было неприятно и скучно говорить. А Любовь, нахмурив брови и вытянувшись по направлению к нему, слушала речь его с жадным вниманием в глазах, готовая
все принять и впитать в душу свою.
— Работа — еще не
все для человека… — говорил он скорее себе
самому, чем этим людям.
— Это не философия… Это… наказание! — вполголоса сказал Фома. — Открой глаза и смотри на
все — тогда это
само в голову полезет…
— Другой раз ехал на пароходе с компанией таких же, как
сам, кутил и вдруг говорит им: «Молитесь богу!
Всех вас сейчас пошвыряю в воду!» Он страшно сильный… Те — кричать… А он: «Хочу послужить отечеству, хочу очистить землю от дрянных людей…»
Мы
сами разбои на Волге выводили,
сами на свои рубли дружины нанимали — вывели разбои и завели на Волге, на
всех тысячах верст длины ее, тысячи пароходов и разных судов.
Видя в вас первых людей жизни,
самых трудящихся и любящих труды свои, видя в вас людей, которые
всё сделали и
всё могут сделать, — вот я
всем сердцем моим, с уважением и любовью к вам поднимаю этот свой полный бокал — за славное, крепкое духом, рабочее русское купечество…
— Мы — коренные русские люди, и
все, что от нас, — коренное русское! Значит, оно-то и есть
самое настоящее —
самое полезное и обязательное…
Фома оттолкнулся от стола, выпрямился и,
все улыбаясь, слушал ласковые, увещевающие речи. Среди этих солидных людей он был
самый молодой и красивый. Стройная фигура его, обтянутая сюртуком, выгодно выделялась из кучи жирных тел с толстыми животами. Смуглое лицо с большими глазами было правильнее и свежее обрюзглых, красных рож. Он выпятил грудь вперед, стиснул зубы и, распахнув полы сюртука, сунул руки в карманы.
Неточные совпадения
Городничий. Тем лучше: молодого скорее пронюхаешь. Беда, если старый черт, а молодой
весь наверху. Вы, господа, приготовляйтесь по своей части, а я отправлюсь
сам или вот хоть с Петром Ивановичем, приватно, для прогулки, наведаться, не терпят ли проезжающие неприятностей. Эй, Свистунов!
Анна Андреевна. Очень почтительным и
самым тонким образом.
Все чрезвычайно хорошо говорил. Говорит: «Я, Анна Андреевна, из одного только уважения к вашим достоинствам…» И такой прекрасный, воспитанный человек,
самых благороднейших правил! «Мне, верите ли, Анна Андреевна, мне жизнь — копейка; я только потому, что уважаю ваши редкие качества».
Городничий. Я
сам, матушка, порядочный человек. Однако ж, право, как подумаешь, Анна Андреевна, какие мы с тобой теперь птицы сделались! а, Анна Андреевна? Высокого полета, черт побери! Постой же, теперь же я задам перцу
всем этим охотникам подавать просьбы и доносы. Эй, кто там?
Почтмейстер.
Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и
все помутилось.
Осип (выходит и говорит за сценой).Эй, послушай, брат! Отнесешь письмо на почту, и скажи почтмейстеру, чтоб он принял без денег; да скажи, чтоб сейчас привели к барину
самую лучшую тройку, курьерскую; а прогону, скажи, барин не плотит: прогон, мол, скажи, казенный. Да чтоб
все живее, а не то, мол, барин сердится. Стой, еще письмо не готово.