Неточные совпадения
— Эй-эй! —
говорил ему дядя, потряхивая горбом
и неустанно звеня стаканами. — Ты
чего тут? Иди-ка на двор! А то хозяин увидит — заругает!..
Старик не согласился с этим. Он ещё много
говорил о слепоте людей
и о том,
что не могут они правильно судить друг друга, а только божий суд справедлив. Илья слушал его внимательно, но всё угрюмее становилось его лицо,
и глаза всё темнели…
— Я теперь
что хочу, то
и делаю!.. — подняв голову
и сердито сверкая глазами,
говорил Пашка гордым голосом. — Я не сирота… а просто… один буду жить. Вот отец-то не хотел меня в училище отдать, а теперь его в острог посадят… А я пойду в училище да
и выучусь… ещё получше вашего!
—
Говорят — умер, — тихо
и таинственно продолжал Яков, — а
что такое умер?
Мальчику было холодно
и страшно. Душила сырость, — была суббота, пол только
что вымыли, от него пахло гнилью. Ему хотелось попросить, чтобы дядя скорее лёг под стол, рядом с ним, но тяжёлое, нехорошее чувство мешало ему
говорить с дядей. Воображение рисовало сутулую фигуру деда Еремея с его белой бородой, в памяти звучал ласковый скрипучий голос...
—
Что ты?
Что!.. — испуганно шептал дядя, хватая его руками. Илья отталкивал его
и со слезами в голосе, с тоской
и ужасом
говорил...
— Не моги так
говорить! Я не люблю этих твоих речей. Я тебя обижаю, не ты меня!.. Но я это не потому,
что злой, а потому,
что — ослаб. Вот, однажды, переедем на другую улицу,
и начнётся всё другое… окна, двери… всё! Окна на улицу будут. Вырежем из бумаги сапог
и на стёкла наклеим. Вывеска!
И повалит к нам нар-род! За-акипит дело!.. Э-эх ты! Дуй, бей, — давай углей! Шибко живём, деньги куём!
— Ничего не страшно!.. Я во многих острогах был… в разных городах… Я, брат, к господам прилип там…
И барыни были тоже… настоящие! На разных языках
говорят. Я им камеры убирал! Весёлые, черти, даром
что арестанты!..
К ней часто приходила Матица, принося с собой булки, чай, сахар, а однажды она даже подарила Маше голубое платье. Маша вела себя с этой женщиной, как взрослый человек
и хозяйка дома; ставила маленький жестяной самовар,
и, попивая горячий, вкусный чай, они
говорили о разных делах
и ругали Перфишку. Матица ругалась с увлечением, Маша вторила ей тонким голосом, но — без злобы, только из вежливости. Во всём,
что она
говорила про отца, звучало снисхождение к нему.
— Он ведь знает,
что я уж большая
и всё сама могу… —
говорила Маша.
Я тебя…» — он увидал,
что Яков жалобно плачет, облокотясь на стол, а Маша стоит около него
и говорит тоже со слезами в голосе...
О господах он
говорил больше междометиями, — очевидно, они очень поразили его воображение, но их фигуры как-то расплылись в памяти
и смешались в одно большое, мутное пятно. Прожив у сапожника около месяца, Пашка снова исчез куда-то. Потом Перфишка узнал,
что он поступил в типографию
и живёт где-то далеко в городе. Услышав об этом, Илья с завистью вздохнул
и сказал Якову...
Горбун беззвучно заплакал. Илья понял, о каком грехе
говорит дядя,
и сам вспомнил этот грех. Сердце у него вздрогнуло. Ему было жалко дядю,
и, видя,
что всё обильнее льются слёзы из робких глаз горбуна, он проговорил...
Илья рассказывал о том,
что видел в городе, Яков, читавший целыми днями, — о книгах, о скандалах в трактире, жаловался на отца, а иногда — всё чаще —
говорил нечто такое,
что Илье
и Маше казалось несуразным, непонятным.
— Да я же про то
и говорю,
что ничего не понимаю! — с удивлением восклицал Яков.
— Скоро уже девочка взрастёт. Я спрашивала которых знакомых кухарок
и других баб — нет ли места где для девочки? Нет ей места,
говорят…
Говорят — продай!.. Так ей будет лучше… дадут ей денег
и оденут… дадут
и квартиру… Это бывает, бывает… Иной богатый, когда он уже станет хилым на тело да поганеньким
и уже не любят его бабы даром… то вот такой мерзюга покупает себе девочку… Может, это
и хорошо ей… а всё же противно должно быть сначала… Лучше бы без этого… Лучше уж жить ей голодной, да чистой,
чем…
— Уж я не знаю — кто! — молвил Илья, чувствуя прилив неукротимого желания обидеть эту женщину
и всех людей. — Знаю,
что не вам о нём
говорить, да! Не вам! Вы им только друг от друга прикрываетесь… Не маленький… вижу я. Все ноют, жалуются… а зачем пакостничают? Зачем друг друга обманывают, грабят?.. Согрешит, да
и за угол! Господи, помилуй! Понимаю я… обманщики, черти!
И сами себя
и бога обманываете!..
— Я первый раз в жизни вижу, как люди любят друг друга…
И тебя, Павел, сегодня оценил по душе, — как следует!.. Сижу здесь…
и прямо
говорю — завидую… А насчёт… всего прочего… я вот
что скажу: не люблю я чуваш
и мордву, противны они мне! Глаза у них — в гною. Но я в одной реке с ними купаюсь, ту же самую воду пью,
что и они. Неужто из-за них отказаться мне от реки? Я верю — бог её очищает…
Илья вдыхал сладкий запах духов, разливавшийся в воздухе вокруг этой женщины, смотрел на неё сбоку
и вслушивался в её голос.
Говорила она удивительно спокойно
и ровно, в её голосе было что-то усыпляющее,
и казалось,
что слова её тоже имеют запах, приятный
и густой…
— Мой каприз! —
говорила ему Олимпиада, играя его курчавыми волосами или проводя пальцем по тёмному пуху на его губе. — Ты мне нравишься всё больше… У тебя надёжное, твёрдое сердце,
и я вижу,
что, если ты
чего захочешь, — добьёшься… Я — такая же… Будь я моложе — вышла бы за тебя замуж… Тогда вдвоём с тобой мы разыграли бы жизнь, как по нотам…
Однажды, придя домой после торговли, Илья вошёл в подвал к сапожнику
и с удивлением увидал,
что за столом, перед бутылкой водки, сидит Перфишка, счастливо улыбаясь, а против него — Яков. Навалившись на стол грудью, Яков качал головой
и нетвёрдо
говорил...
— Вышло очень дико… Дядя твой начал музыку… Вдруг: «Отпусти,
говорит, меня в Киев, к угодникам!..» Петруха очень доволен, — надо
говорить всю правду — рад он,
что Терентий уходит… Не во всяком деле товарищ приятен! Дескать, — иди, да
и за меня словечко угодникам замолви… А Яков — «отпусти
и меня…»
— «Что-о?..» — «
И меня — к угодникам!..» — «Как так?» — «Хочу,
говорит, помолиться за тебя…» Петруха как рявкнет: «Я те помолюсь!» А Яков своё: «Пусти!» Кэ-ек Петруха-то хряснет его в морду! Да ещё, да…
— Мелочной разносчик… торгую духами… лентами… всякой мелочью… —
говорил Илья, опустив голову
и чувствуя,
что она кружится
и красные пятна плавают пред его глазами.
— Как заглавие? — равнодушно спросил Илья. Ему совсем не хотелось
говорить, но он чувствовал,
что молчать опасно,
и принуждал себя.
— Ра-азве можно так
говорить? — откачнувшись, воскликнул Терентий. — Он — благочестивый человек… О нём слава
и теперь шире идёт,
чем о дедушке твоём… а-ах, брат!
— Ну, ладно! — сказал Илья грубо
и неприязненно. —
Что он ещё
говорил?
Женщина смотрела на Илью внушительно
и сердито. А он чувствовал,
что в нём играет что-то жгучее
и приятное. Ему казалось,
что Олимпиада боится его; захотелось помучить её,
и, глядя в лицо ей прищуренными глазами, он стал тихонько посмеиваться, не
говоря ни слова. Тогда лицо Олимпиады дрогнуло, побледнело,
и она отшатнулась от него, шёпотом спрашивая...
—
Что будет, то будет! — тихо
и твёрдо сказал он. — Захочет бог наказать человека — он его везде настигнет. За слова твои — спасибо, Липа… Это ты верно
говоришь — я виноват пред тобой… Я думал, ты… не такая. А ты — ну, хорошо! Я — виноват…
Он глубоко вздохнул, чувствуя,
что с его сердца как будто какая-то кора отвалилась. Женщина, вздрагивая, всё крепче прижимала его к себе
и говорила отрывистым, бессвязным шёпотом...
— Господи! — вздохнув, сказала Олимпиада. —
Что будет?.. Голубчик… Я — ничего не могу… ни
говорить, ни думать,
и надо нам отсюда уходить…
— Ну,
что там? Какие деньги? Ерунда всё!.. —
И, махнув рукой, Яков задумался. — Поговорить-то нет у тебя время? — спросил он через минуту, оглядывая товарища блуждающими глазами.
И философ сделал такую гримасу, точно обжёгся чем-то горячим. Лунёв смотрел на товарища как на чудака, как на юродивого. Порою Яков казался ему слепым
и всегда — несчастным, негодным для жизни. В доме
говорили, —
и вся улица знала это, —
что Петруха Филимонов хочет венчаться со своей любовницей, содержавшей в городе один из дорогих домов терпимости, но Яков относился к этому с полным равнодушием.
И, когда Лунёв спросил его, скоро ли свадьба, Яков тоже спросил...
Но она не умела молчать о старике
и всё уговаривала Илью забыть о нём. Лунёв сердился, уходил от неё. А когда являлся снова, она бешено кричала ему,
что он её из боязни любит,
что она этого не хочет
и бросит его, уедет из города.
И плакала, щипала Илью, кусала ему плечи, целовала ноги, а потом, в исступлении, сбрасывала с себя одежду
и, нагая стоя перед ним,
говорила...
—
И не люблю, — сказал Илья твёрдо. — Кого любить? за
что? Какие мне дары людьми подарены?.. Каждый за своим куском хлеба хочет на чужой шее доехать, а туда же
говорят: люби меня, уважай меня! Нашли дурака! Уважь меня — я тебя тоже уважу. Подай мне мою долю, я, может, тебя полюблю тогда! Все одинаково жрать хотят…
— Держи,
говорю, — сквозь зубы сказал он
и пошёл в трактир. Он стиснул зубы так крепко,
что скулам
и челюстям стало больно, а в голове вдруг зашумело. Сквозь этот шум он слышал,
что дядя кричит ему что-то о полиции, погибели, остроге,
и шёл, как под гору.
— Пять рублей за такую миленькую комнатку — недорого! — бойко
говорила она
и улыбалась, видя,
что её тёмные живые глазки смущают молодого широкоплечего парня. — Обои совершенно новые… окно выходит в сад, —
чего вам? Утром я вам поставлю самовар, а внесёте вы его к себе сами…
Автономов
говорил и мечтательными глазами смотрел
и лицо Ильи, а Лунёв, слушая его, чувствовал себя неловко. Ему показалось,
что околоточный
говорит о ловле птиц иносказательно,
что он намекает на что-то. Но водянистые глаза Автономова успокоили его; он решил,
что околоточный — человек не хитрый, вежливо улыбнулся
и промолчал в ответ на слова Кирика. Тому, очевидно, понравилось скромное молчание
и серьёзное лицо постояльца, он улыбнулся
и предложил...
— А потому,
что это дело не моё, да
и не твоё. Коли тебя не нашли — значит, так ему
и надо было. Душить его тебе надобности не было, — ты сам
говоришь. Значит, он через тебя наказан…
—
Чего не понимать? — спросил Илья, вздохнув
и пожимая плечами. — Просто. Я
говорю: поставь ты мне в жизни такое,
что всегда бы незыблемо стояло; найди такое,
что ни один бы самоумнейший человек ни обвинить, ни оправдать не мог… Найди такое! Не найдёшь… Нет такого предмета в жизни…
— Ничего, — ответила Татьяна Власьевна, пытливо
и бесцеремонно разглядывая его лицо. Помолчали. Илья не знал, о
чём говорить с этой женщиной, а она, всё разглядывая его, вдруг стала странно улыбаться.
Об извозчиках он мог
говорить целый вечер,
и Лунёв никогда не слыхал от него других речей. Приходил ещё смотритель приюта для детей Грызлов, молчаливый человек с чёрной бородой. Он любил петь басом «Как по морю, морю синему», а жена его, высокая
и полная женщина с большими зубами, каждый раз съедала все конфекты у Татьяны Власьевны, за
что после её ухода Автономова ругала её.
Лунёв, сидя в своей комнате, внимательно вслушивался:
что они
говорят о жизни? То,
что он слышал, было непонятно ему. Казалось,
что эти люди всё решили, всё знают
и строго осудили всех людей, которые живут иначе,
чем они.
— Есть речи
и ещё тяжелее читанного. Стих третий, двадцать второй главы,
говорит тебе прямо: «
Что за удовольствие вседержителю,
что ты праведен?
И будет ли ему выгода от того,
что ты держишь пути твои в непорочности?»…
И нужно долго понимать, чтобы не ошибиться в этих речах…
Он пошёл неохотно: ему жаль было отвлекаться от своих дум
и не хотелось ни о
чём говорить.
— Вы
говорили,
что галантерейный магазин может дать процентов двадцать
и более, смотря по тому, как поставить дело. Ну-с, мы готовы дать вам под вексель на срок — до предъявления, не иначе, — наши деньги, а вы открываете магазин. Торговать вы будете под моим контролем, а прибыль мы делим пополам. Товар вы страхуете на моё имя, а кроме того, вы даёте мне на него ещё одну бумажку — пустая бумажка! Но она необходима для формы. Нуте-ка, подумайте над этим
и скажите: да или нет?
Илья отвернулся
и промолчал. Потом, чувствуя,
что Яков не собирается
говорить, он задумчиво молвил...
— Что-о? «Вы»? Да он ревнивый!.. — с удовольствием воскликнула женщина
и, со смехом вскочив с кровати, стала занавешивать окно,
говоря: — Ревнивый — это хорошо! Ревнивые любят страстно…
Ему было невесело,
и смеялся он потому,
что не знал, о
чём и как
говорить с этой женщиной, но слушал её с глубоким интересом
и, наконец, задумчиво сказал...
Но он ничего не мог объяснить. Он сам не понимал,
чем недоволен в её словах. Олимпиада
говорила гораздо грубее, но она никогда не задевала сердце так неприятно, как эта маленькая, чистенькая птичка. Весь день он упорно думал о странном недовольстве, рождённом в его сердце этой лестной ему связью,
и не мог понять — откуда оно?..