Неточные совпадения
Он шёл, крепко упираясь ногами в глубокий песок, высоко подняв
голову; лицо у него
было весёлое, и ещё издали он улыбался Илье, протянув к нему руку, что-то показывая.
Она всегда накрывала
голову белым платком, и
было странно видеть эту белую
голову в чёрной дыре кузницы.
Когда он бежал, его
голова так болталась от плеча к плечу, точно готова
была оторваться.
Они сидели в лучшем, самом уютном углу двора, за кучей мусора под бузиной, тут же росла большая, старая липа. Сюда можно
было попасть через узкую щель между сараем и домом; здесь
было тихо, и, кроме неба над
головой да стены дома с тремя окнами, из которых два
были заколочены, из этого уголка не видно ничего. На ветках липы чирикали воробьи, на земле, у корней её, сидели мальчики и тихо беседовали обо всём, что занимало их.
Илье
было приятно слышать, что его называют работником, а слышал это он не от дяди только. Однажды Пашка что-то созорничал; Савёл поймал его, ущемил в колени Пашкину
голову и, нахлёстывая его верёвкой, приговаривал...
Илья охватил у колена огромную ногу кузнеца и крепко прижался к ней грудью. Должно
быть, Савёл ощутил трепет маленького сердца, задыхавшегося от его ласки: он положил на
голову Ильи тяжёлую руку, помолчал немножко и густо молвил...
Безногая жена Перфишки тоже вылезла на двор и, закутавшись в какие-то лохмотья, сидела на своём месте у входа в подвал. Руки её неподвижно лежали на коленях; она, подняв
голову, смотрела чёрными глазами на небо. Губы её
были плотно сжаты, уголки их опустились. Илья тоже стал смотреть то в глаза женщины, то в глубину неба, и ему подумалось, что, может
быть, Перфишкина жена видит бога и молча просит его о чём-то.
— Я теперь что хочу, то и делаю!.. — подняв
голову и сердито сверкая глазами, говорил Пашка гордым голосом. — Я не сирота… а просто… один
буду жить. Вот отец-то не хотел меня в училище отдать, а теперь его в острог посадят… А я пойду в училище да и выучусь… ещё получше вашего!
— А как чудно, братцы!..
был человек и ходил, говорил и всё… как все, — живой
был, а ударили клещами по
голове — его и нет!..
— На небо, — добавила Маша и, прижавшись к Якову, взглянула на небо. Там уже загорались звёзды; одна из них — большая, яркая и немерцающая —
была ближе всех к земле и смотрела на неё холодным, неподвижным оком. За Машей подняли
головы кверху и трое мальчиков. Пашка взглянул и тотчас же убежал куда-то. Илья смотрел долго, пристально, со страхом в глазах, а большие глаза Якова блуждали в синеве небес, точно он искал там чего-то.
Коренастый, в розовой ситцевой рубахе, он ходил, засунув руки в карманы широких суконных штанов, заправленных в блестящие сапоги с мелким набором. В карманах у него всегда побрякивали деньги. Его круглая
голова уже начинала лысеть со лба, но на ней ещё много
было кудрявых русых волос, и он молодецки встряхивал ими. Илья не любил его и раньше, но теперь это чувство возросло у мальчика. Он знал, что Петруха не любит деда Еремея, и слышал, как буфетчик однажды учил дядю Терентия...
Только на месте кузницы, за огромной кучей щеп и гнилушек, образовался уютный угол, но там
было страшно сидеть, — всё чудилось, что под этой кучей лежит Савёлова жена с разбитой
головой.
— Чудак! — сокрушённо качая
головой, проговорил Терентий. Илье сапожник тоже показался чудаком… Идя в школу, он на минутку зашёл в подвал посмотреть на покойницу. Там
было темно и тесно. Пришли бабы сверху и, собравшись кучей в углу, где стояла постель, вполголоса разговаривали. Матица примеривала Маше какое-то платьишко и спрашивала...
— Поди, ночуй, — узнаешь! А то собаки меня загрызли
было…
Был в городе Казани… Там
есть памятник одному, — за то, что стихи сочинял, поставили… Огромный
был мужик!.. Ножищи у него во какие! А кулак с твою
голову, Яшка! Я, братцы, тоже стихи сочинять
буду, я уж научился немножко!..
— Веду я тебя служить человеку почтенному, всему городу известному, Кириллу Иванычу Строганому… Он за доброту свою и благодеяния медали получал — не токмо что! Состоит он гласным в думе, а может,
будет избран даже в градские
головы. Служи ему верой и правдой, а он тебя, между прочим, в люди произведёт… Ты парнишка сурьёзный, не баловник… А для него оказать человеку благодеяние — всё равно что — плюнуть…
Илья слушал и пытался представить себе купца Строганого. Ему почему-то стало казаться, что купец этот должен
быть похож на дедушку Еремея, — такой же тощий, добрый и приятный. Но когда он пришёл в лавку, там за конторкой стоял высокий мужик с огромным животом. На
голове у него не
было ни волоса, но лицо от глаз до шеи заросло густой рыжей бородой. Брови тоже
были густые и рыжие, под ними сердито бегали маленькие, зеленоватые глазки.
Войдя наверх, Илья остановился у двери большой комнаты, среди неё, под тяжёлой лампой, опускавшейся с потолка, стоял круглый стол с огромным самоваром на нём. Вокруг стола сидел хозяин с женой и дочерями, — все три девочки
были на
голову ниже одна другой, волосы у всех рыжие, и белая кожа на их длинных лицах
была густо усеяна веснушками. Когда Илья вошёл, они плотно придвинулись одна к другой и со страхом уставились на него тремя парами голубых глаз.
Сын кузнеца шёл по тротуару беспечной походкой гуляющего человека, руки его
были засунуты в карманы дырявых штанов, на плечах болталась не по росту длинная синяя блуза, тоже рваная и грязная, большие опорки звучно щёлкали каблуками по камню панели, картуз со сломанным козырьком молодецки сдвинут на левое ухо, половину
головы пекло солнце, а лицо и шею Пашки покрывал густой налёт маслянистой грязи.
— Ну,
голова! Богатые! Коли их не
будет — на кого бедным работать?
Илья с удовольствием слушал, ему
было приятно, что случилось именно то, чего он ожидал, и подтверждает его мысли о людях. Он закинул руки под
голову и вновь отдал себя во власть думам.
Он чувствовал, что жестоко обидел Матицу, и это
было приятно ему, и на сердце стало легче и в
голове ясней.
Через несколько дней после этого Илья встретил Пашку Грачёва.
Был вечер; в воздухе лениво кружились мелкие снежинки, сверкая в огнях фонарей. Несмотря на холод, Павел
был одет только в бумазейную рубаху, без пояса. Шёл он медленно, опустив
голову на грудь, засунув руки в карманы, согнувши спину, точно искал чего-то на своей дороге. Когда Илья поравнялся с ним и окликнул его, он поднял
голову, взглянул в лицо Ильи и равнодушно молвил...
Судьба меня душит, она меня давит…
То сердце царапнет, то бьёт по затылку,
Сударку — и ту для меня не оставит.
Одно оставляет мне — водки бутылку…
Стоит предо мною бутылка вина…
Блестит при луне, как смеётся она…
Вином я сердечные раны лечу:
С вина в
голове зародится туман,
Я думать не стану и спать захочу…
Не
выпить ли лучше ещё мне стакан?
Я —
выпью!.. Пусть те, кому спится, не
пьют!
Мне думы уснуть не дают…
Илья поднялся со стула, обернулся к двери: пред ним стояла высокая, стройная женщина и смотрела в лицо ему спокойными голубыми глазами. Запах духов струился от её платья, щёки у неё
были свежие, румяные, а на
голове возвышалась, увеличивая её рост, причёска из тёмных волос, похожая на корону.
Перед ним стоял с лампой в руке маленький старичок, одетый в тяжёлый, широкий, малинового цвета халат. Череп у него
был почти
голый, на подбородке беспокойно тряслась коротенькая, жидкая, серая бородка. Он смотрел в лицо Ильи, его острые, светлые глазки ехидно сверкали, верхняя губа, с жёсткими волосами на ней, шевелилась. И лампа тряслась в сухой, тёмной руке его.
Затем, перегнувшись через прилавок, взглянул на старика: тот съёжился в узкой щели между прилавком и стеной,
голова его свесилась на грудь,
был виден только жёлтый затылок.
— Водку
пить буду, — качнув
головой, сказал Яков. Маша взглянула на него и, опустив
голову, отошла к двери. Оттуда раздался её укоризненный, печальный голос...
Дойдя до слов «полицией приняты энергичные меры к розыску преступника», — он с улыбкой отрицательно покачал
головой, он
был твёрдо уверен, что преступника не найдут никогда, если он сам не захочет, чтоб его нашли…
Он смотрел на записку, думая — зачем зовёт его Олимпиада? Ему
было боязно понять это, сердце его снова забилось тревожно. В девять часов он явился на место свидания, и, когда среди женщин, гулявших около бань парами и в одиночку, увидал высокую фигуру Олимпиады, тревога ещё сильнее охватила его. Олимпиада
была одета в какую-то старенькую шубку, а
голова у неё закутана платком так, что Илья видел только её глаза. Он молча встал перед нею…
Тот ответил ему небрежным, барским кивком
головы и, наклонясь над столом, начал писать. Илья стоял. Ему хотелось сказать что-нибудь этому человеку, так долго мучившему его. В тишине
был слышен скрип пера, из внутренних комнат доносилось пение...
Я в тебе не добродетель люблю — гордость люблю… молодость твою,
голову кудрявую, руки сильные, глаза твои строгие… укоры твои — как ножи в сердце мне… зато я тебе
буду… по гроб благодарна… ноги поцелую, — на!
— Не
будет нам с тобой счастья, — сказала женщина, качая
головой безнадёжно.
В маленькой комнате, тесно заставленной ящиками с вином и какими-то сундуками, горела, вздрагивая, жестяная лампа. В полутьме и тесноте Лунёв не сразу увидал товарища. Яков лежал на полу,
голова его
была в тени, и лицо казалось чёрным, страшным. Илья взял лампу в руки и присел на корточки, освещая избитого. Синяки и ссадины покрывали лицо Якова безобразной тёмной маской, глаза его затекли в опухолях, он дышал тяжело, хрипел и, должно
быть, ничего не видел, ибо спросил со стоном...
Муж Татьяны, Кирик Никодимович Автономов,
был человек лет двадцати шести, высокий, полный, с большим носом и чёрными зубами. Его добродушное лицо усеяно угрями, бесцветные глаза смотрели на всё с невозмутимым спокойствием. Коротко остриженные светлые волосы стояли на его
голове щёткой, и во всей грузной фигуре Автономова
было что-то неуклюжее и смешное. Двигался он тяжело и с первой же встречи почему-то спросил Илью...
Это
был человек толстый, коротенький, с огромной лысой
головой и чёрной бородою во всю грудь.
Он думал: вот — судьба ломала, тискала его, сунула в тяжёлый грех, смутила душу, а теперь как будто прощенья у него просит, улыбается, угождает ему… Теперь пред ним открыта свободная дорога в чистый угол жизни, где он
будет жить один и умиротворит свою душу. Мысли кружились в его
голове весёлым хороводом, вливая в сердце неведомую Илье до этой поры уверенность.
— Да-а! — со вздохом ответил Яков. — И похворать не удастся мне, сколько хочется… Вчера опять отец
был. Дом, говорит, купил. Ещё трактир хочет открыть. И всё это — на мою
голову…
Весёлое солнце весны ласково смотрело в окна, но жёлтые стены больницы казались ещё желтее. При свете солнца на штукатурке выступали какие-то пятна, трещины. Двое больных, сидя на койке, играли в карты, молча шлёпая ими. Высокий, худой мужчина бесшумно расхаживал по палате, низко опустив забинтованную
голову.
Было тихо, хотя откуда-то доносился удушливый кашель, а в коридоре шаркали туфли больных. Жёлтое лицо Якова
было безжизненно, глаза его смотрели тоскливо.
Все эти истории
были как-то особенно просты, как будто они совершались в стране, населённой жуликами обоего пола, все эти жулики ходили
голыми, а любимым их удовольствием
был свальный грех.
Илья давно не видел её и теперь смотрел на Матицу со смесью удовольствия и жалости. Она
была одета в дырявое платье из бумазеи, её
голову покрывал рыжий от старости платок, а ноги
были босы. Едва передвигая их по полу, упираясь руками в стены, она медленно ввалилась в комнату Ильи и грузно села на стул, говоря сиплым, деревянным голосом...
«Только затем он вам и нужен, чтобы
было у кого прощенья просить», — зло подумал Илья и вспомнил: Олимпиада молилась долго и молча. Она вставала пред образами на колени, опускала
голову и так стояла неподвижно, точно окаменевшая… Лицо у неё в эти минуты
было убитое, строгое.
А может
быть,
голову ей оттягивала назад толстая и длинная коса тёмных волос…
— Кого это он резать собрался? — спросил Гаврик, подходя к прилавку. Руки у него
были заложены за спину,
голова поднята вверх и шероховатое лицо покраснело.
И когда они
поют грустные песни, то все хохочут не в лад пению, а запевая весёлое, горько плачут, грустно кивая
головами и вытирая слёзы белыми платочками.
Он оттолкнулся от дерева, — фуражка с
головы его упала. Наклоняясь, чтоб поднять её, он не мог отвести глаз с памятника меняле и приёмщику краденого. Ему
было душно, нехорошо, лицо налилось кровью, глаза болели от напряжения. С большим усилием он оторвал их от камня, подошёл к самой ограде, схватился руками за прутья и, вздрогнув от ненависти, плюнул на могилу… Уходя прочь от неё, он так крепко ударял в землю ногами, точно хотел сделать больно ей!..
Лунёв молча кивнул
головой и покраснел: ему
было стыдно сказать, что он не понимает.
Она замолчала, отвернулась от него, заговорила с братом и скоро ушла, простившись с Ильёй только кивком
головы. Лицо у неё
было такое, как раньше, — до истории с Машей, — сухое, гордое. Илья задумался: не обидел ли он её неосторожным словом? Он вспомнил всё, что сказал ей, и не нашёл ничего обидного. Потом задумался над её словами, они занимали его. Какую разницу видит она между торговлей и трудом?
Она особенно гадка
была ему, когда приходила в магазин проверять товар. Вертясь по лавочке, как волчок, она вскакивала на прилавок, доставала с верхних полок картонки, чихала от пыли, встряхивала
головой и
пилила Гаврика...
Широким жестом руки она повела по магазину и продолжала рассказывать ему о том, как труд обогащает всех, кроме того, кто трудится. Сначала она говорила так, как всегда, — сухо, отчётливо, и некрасивое лицо её
было неподвижно, а потом брови у ней дрогнули, нахмурились, ноздри раздулись, и, высоко вскинув
голову, она в упор кидала Илье крепкие слова, пропитанные молодой, непоколебимой верой в их правду.
Приподняв
голову, он увидал себя в зеркале. Чёрные усики шевелились над его губой, большие глаза смотрели устало, на скулах горел румянец. Даже и теперь его лицо, обеспокоенное, угрюмое, но всё-таки красивое грубоватой красотой,
было лучше болезненно жёлтого, костлявого лица Павла Грачёва.