Неточные совпадения
Стучали над головой Антипы топоры, трещали доски, падая на землю, гулкое эхо ударов понеслось по лесу, заметались вокруг кельи птицы, встревоженные шумом, задрожала листва на деревьях. Старец молился, как бы не видя и не слыша ничего… Начали раскатывать венцы кельи, а хозяин её
всё стоял неподвижно на коленях. И лишь когда откатили в сторону последние брёвна и
сам исправник, подойдя к старцу, взял его за волосы, Антипа, вскинув очи в небо, тихо сказал богу...
Дома поднимались по горе густою, красивой толпой
всё выше, на
самом гребне горы они вытянулись в ровную линию и гордо смотрели оттуда через реку.
Со
всех сторон к его стенам прилипли разные пристройки, одни — поновее, другие — такие же серо-грязные, как
сам он.
Они сидели в лучшем,
самом уютном углу двора, за кучей мусора под бузиной, тут же росла большая, старая липа. Сюда можно было попасть через узкую щель между сараем и домом; здесь было тихо, и, кроме неба над головой да стены дома с тремя окнами, из которых два были заколочены, из этого уголка не видно ничего. На ветках липы чирикали воробьи, на земле, у корней её, сидели мальчики и тихо беседовали обо
всём, что занимало их.
— Увидишь! Знай — учись, вырастешь —
всё увидишь! Может, и
сам разбогатеешь… Живи, знай… Охо-хо-о! Вот я жил-жил, глядел-глядел — глаза-то себе и испортил… Вот они, слёзы-то, текут да текут у меня… и оттого стал я тощо́й да хилый… Истёк, значит, слезой-то!
Илья радостно хихикнул, — он был счастлив. Сердитый кузнец,
самый сильный мужик на дворе, которого
все боялись и уважали, шутит с ним! Кузнец схватил его железными пальцами за плечо и добавил ему ещё радости...
— Погоди! Не хватай! — командовал Илья. — Разве игра будет, коли вы
всё сразу растащите? Ну, открываю лавочку! Продаю кусок ситцу…
Самый лучший ситец! Цена — полтина!.. Машка, покупай!
Илья видел, что
самый работящий человек во дворе — сапожник Перфишка — живёт у
всех на смеху, замечают его лишь тогда, когда он, пьяный, с гармоникой в руках, сидит в трактире или шляется по двору, наигрывая и распевая веселые, смешные песенки.
А Петруха сидел за буфетом, играл в шашки да с утра до вечера пил чай и ругал половых. Вскоре после смерти Еремея он стал приучать Терентия к торговле за буфетом, а
сам всё только расхаживал по двору да посвистывал, разглядывая дом со
всех сторон и стукая в стены кулаками.
Илья и раньше замечал, что с некоторого времени Яков изменился. Он почти не выходил гулять на двор, а
всё сидел дома и даже как бы нарочно избегал встречи с Ильёй. Сначала Илья подумал, что Яков, завидуя его успехам в школе, учит уроки. Но и учиться он стал хуже; учитель постоянно ругал его за рассеянность и непонимание
самых простых вещей. Отношение Якова к Перфишке не удивило Илью: Яков почти не обращал внимания на жизнь в доме, но Илье захотелось узнать, что творится с товарищем, и он спросил его...
Илья тоже привык к этим отношениям, да и
все на дворе как-то не замечали их. Порой Илья и
сам, по поручению товарища, крал что-нибудь из кухни или буфета и тащил в подвал к сапожнику. Ему нравилась смуглая и тонкая девочка, такая же сирота, как
сам он, а особенно нравилось, что она умеет жить одна и
всё делает, как большая. Он любил видеть, как она смеётся, и постоянно старался смешить Машу. А когда это не удавалось ему — Илья сердился и дразнил девочку...
Коли сыт — ничего не хочется,
всё бы и шёл до
самого до края света.
—
Всё журит: «Дело, говорит, делай… Я, говорит, книжника не хочу…» Но ежели мне противно за стойкой торчать? Шум, гам, вой,
самого себя не слышно!.. Я говорю: «Отдай меня в приказчики, в лавку, где иконами торгуют… Покупателя там бывает мало, а иконы я люблю…»
Я уж
сам определю
всё, я — хозяин!..
— Что-то я не понимаю этого, Илюша, — у меня трактир в голове, — шумит!.. Тук, тук, тук… Мне слабо думаться стало… И в глазах и в душе
всё одно…
Всё — это
самое…
Горбун беззвучно заплакал. Илья понял, о каком грехе говорит дядя, и
сам вспомнил этот грех. Сердце у него вздрогнуло. Ему было жалко дядю, и, видя, что
всё обильнее льются слёзы из робких глаз горбуна, он проговорил...
Разговаривая с Яковом обо
всём, Илья однако не говорил ему о своём раздвоении. Он и
сам думал о нём только по необходимости, никогда своей волей не останавливая мысль на этом непонятном ему чувстве.
— Несуразный ты человек, вот что! И
всё это у тебя от безделья в голову лезет. Что твоё житьё? Стоять за буфетом — не велика важность. Ты и простоишь
всю жизнь столбом. А вот походил бы по городу, как я, с утра до вечера, каждый день, да поискал
сам себе удачи, тогда о пустяках не думал бы… а о том, как в люди выйти, как случай свой поймать. Оттого у тебя и голова большая, что пустяки в ней топорщатся. Дельные-то мысли — маленькие, от них голова не вспухнет…
Илья подумал, что вот дедушка Еремей бога любил и потихоньку копил деньги. А дядя Терентий бога боится, но деньги украл.
Все люди всегда как-то двоятся —
сами в себе. В грудях у них словно весы, и сердце их, как стрела весов, наклоняется то в одну, то в другую сторону, взвешивая тяжести хорошего и плохого.
— Называешь себя поганой, а
сама всё — бог, бог! Думаешь, ему это нужно от тебя?
— Уж я не знаю — кто! — молвил Илья, чувствуя прилив неукротимого желания обидеть эту женщину и
всех людей. — Знаю, что не вам о нём говорить, да! Не вам! Вы им только друг от друга прикрываетесь… Не маленький… вижу я.
Все ноют, жалуются… а зачем пакостничают? Зачем друг друга обманывают, грабят?.. Согрешит, да и за угол! Господи, помилуй! Понимаю я… обманщики, черти! И
сами себя и бога обманываете!..
—
Всё некогда… Свободного-то время не больно нам отпущено,
сам знаешь…
— Я первый раз в жизни вижу, как люди любят друг друга… И тебя, Павел, сегодня оценил по душе, — как следует!.. Сижу здесь… и прямо говорю — завидую… А насчёт…
всего прочего… я вот что скажу: не люблю я чуваш и мордву, противны они мне! Глаза у них — в гною. Но я в одной реке с ними купаюсь, ту же
самую воду пью, что и они. Неужто из-за них отказаться мне от реки? Я верю — бог её очищает…
— Но ежели я каяться не хочу? — твёрдо спросил Илья. — Ежели я думаю так: грешить я не хотел…
само собой
всё вышло… на
всё воля божия… чего же мне беспокоиться? Он
всё знает,
всем руководит… Коли ему этого не нужно было — удержал бы меня. А он — не удержал, — стало быть, я прав в моём деле. Люди
все неправдой живут, а кто кается?
Они смотрели друг на друга в упор, и Лунёв почувствовал, что в груди у него что-то растёт — тяжёлое, страшное. Быстро повернувшись к двери, он вышел вон и на улице, охваченный холодным ветром, почувствовал, что тело его
всё в поту. Через полчаса он был у Олимпиады. Она
сама отперла ему дверь, увидав из окна, что он подъехал к дому, и встретила его с радостью матери. Лицо у неё было бледное, а глаза увеличились и смотрели беспокойно.
— Ка-ак же! — со злобой и насмешкой воскликнул Лунёв. — Нюхают, обложить хотят, как волка в лесу. Ничего не будет, — не их дело! И не волк я, а несчастный человек… Я никого не хотел душить, меня
самого судьба душит… как у Пашки в стихе сказано… И Пашку душит, и Якова…
всех!
— То-то, просто! Не в том дело, отчего я жив, а — как мне жить?. Как жить, чтобы
всё было чисто, чтобы меня никто не задевал и
сам я никого не трогал? Вот найди мне книгу, где бы это объяснялось…
— И её! — сказал Павел и дрогнувшим голосом спросил. — А ты думаешь, не жалко мне её? Я её выгнал… И, как пошла она… как заплакала… так тихо заплакала, так горько, — сердце у меня кровью облилось…
Сам бы заплакал, да кирпичи у меня тогда в душе были… И задумался я тогда надо
всем этим… Эх, Илья! Нет нам жизни…
Он поздно пришёл домой и, в раздумье стоя пред дверью, стеснялся позвонить. В окнах не было огня, — значит, хозяева спали. Ему было совестно беспокоить Татьяну Власьевну: она всегда
сама отпирала дверь… Но
всё же нужно войти в дом. Лунёв тихонько дёрнул ручку звонка. Почти тотчас дверь отворилась, и пред Ильёй встала тоненькая фигурка хозяйки, одетая в белое.
Илья запер дверь, обернулся, чтобы ответить, — и встретил перед собой грудь женщины. Она не отступала перед ним, а как будто
всё плотнее прижималась к нему. Он тоже не мог отступить: за спиной его была дверь. А она стала смеяться… тихонько так, вздрагивающим смехом. Лунёв поднял руки, осторожно положил их ладонями на её плечи, и руки у него дрожали от робости пред этой женщиной и желания обнять её. Тогда она
сама вытянулась кверху, цепко охватила его шею тонкими, горячими руками и сказала звенящим голосом...
Но он ничего не мог объяснить. Он
сам не понимал, чем недоволен в её словах. Олимпиада говорила гораздо грубее, но она никогда не задевала сердце так неприятно, как эта маленькая, чистенькая птичка.
Весь день он упорно думал о странном недовольстве, рождённом в его сердце этой лестной ему связью, и не мог понять — откуда оно?..
— Какое — настоящее? — удивлённо спрашивала женщина. — Я говорю о настоящем… Вот чудак! Не выдумала же я
сама всё это!
И
сам он и его семья одеты прилично, чисто, лица у
всех здоровые, довольные.
— Вот ты забрался в уголок и — сиди смирно… Но я тебе скажу — уж кто-нибудь ночей не спит, соображает, как бы тебя отсюда вон швырнуть… Вышибут!.. А то —
сам всё бросишь…
— А поди ты ко
всем чертям с этой
самой справедливостью! — бешено закричал Грачёв, вскакивая со стула. — Будь ты справедлив: сытому это не мешает… Слыхал? Ну, и прощай…
— Ты? — воскликнул Лунёв, посмотрев на него. — Ты мне не мешаешь… и Маша не мешает… Тут — что-то
всем нам мешает… тебе, мне, Маше… Глупость или что — не знаю… только жить по-человечески нет никакой возможности! Я не хочу видеть никакого горя, никаких безобразий… грехов и всякой мерзости… не хочу! А
сам…
Лунёв взглянул на Павла, тот сидел согнувшись, низко опустив голову, и мял в руках шапку. Его соседка держалась прямо и смотрела так, точно она
сама судила
всех, — и Веру, и судей, и публику. Голова её то и дело повёртывалась из стороны в сторону, губы были брезгливо поджаты, гордые глаза блестели из-под нахмуренных бровей холодно и строго…
— А хочешь — я скажу, какова ты нагая? — спокойно говорил Илья. —
Сама же ты
все родинки твои мне показала… Муж узнает, вру я или нет…
Он снова оттолкнул его уже сильнее и
сам отошёл к стене. Там, прислонясь спиной, он продолжал, поглядывая на
всех.
— Твоя жена
сама на шею мне бросилась. Она умная… Подлее её женщины на свете нет! Но и вы тоже —
все подлецы. Я в суде был… научился судить…
— Да я и не пытаюсь… чёрт вас
всех возьми! Я
сам скорее собаку пожалею, чем вас… Вот если бы мог я… уничтожить вас…
всех! Ты бы, Кирик, прочь отошёл, а то глядеть на тебя противно…
Неточные совпадения
Городничий. Тем лучше: молодого скорее пронюхаешь. Беда, если старый черт, а молодой
весь наверху. Вы, господа, приготовляйтесь по своей части, а я отправлюсь
сам или вот хоть с Петром Ивановичем, приватно, для прогулки, наведаться, не терпят ли проезжающие неприятностей. Эй, Свистунов!
Анна Андреевна. Очень почтительным и
самым тонким образом.
Все чрезвычайно хорошо говорил. Говорит: «Я, Анна Андреевна, из одного только уважения к вашим достоинствам…» И такой прекрасный, воспитанный человек,
самых благороднейших правил! «Мне, верите ли, Анна Андреевна, мне жизнь — копейка; я только потому, что уважаю ваши редкие качества».
Городничий. Я
сам, матушка, порядочный человек. Однако ж, право, как подумаешь, Анна Андреевна, какие мы с тобой теперь птицы сделались! а, Анна Андреевна? Высокого полета, черт побери! Постой же, теперь же я задам перцу
всем этим охотникам подавать просьбы и доносы. Эй, кто там?
Почтмейстер.
Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и
все помутилось.
Осип (выходит и говорит за сценой).Эй, послушай, брат! Отнесешь письмо на почту, и скажи почтмейстеру, чтоб он принял без денег; да скажи, чтоб сейчас привели к барину
самую лучшую тройку, курьерскую; а прогону, скажи, барин не плотит: прогон, мол, скажи, казенный. Да чтоб
все живее, а не то, мол, барин сердится. Стой, еще письмо не готово.