Неточные совпадения
Голос его звучал тихо, но твердо, глаза блестели упрямо. Она сердцем поняла, что сын ее обрек
себя навсегда чему-то тайному и страшному. Все
в жизни казалось ей неизбежным, она привыкла подчиняться
не думая и теперь только заплакала тихонько,
не находя слов
в сердце, сжатом горем и тоской.
Со всею силой юности и жаром ученика, гордого знаниями, свято верующего
в их истину, он говорил о том, что было ясно для него, — говорил
не столько для матери, сколько проверяя самого
себя.
Взмахивая головою и понизив голос, говорила что-то от
себя,
не глядя
в книгу, ласково скользя глазами по лицам слушателей.
Один из парней, пришедших с Павлом, был рыжий, кудрявый, с веселыми зелеными глазами, ему, должно быть, хотелось что-то сказать, и он нетерпеливо двигался; другой, светловолосый, коротко остриженный, гладил
себя ладонью по голове и смотрел
в пол, лица его
не было видно.
— Разве мы хотим быть только сытыми? Нет! — сам
себе ответил он, твердо глядя
в сторону троих. — Мы должны показать тем, кто сидит на наших шеях и закрывает нам глаза, что мы все видим, — мы
не глупы,
не звери,
не только есть хотим, — мы хотим жить, как достойно людей! Мы должны показать врагам, что наша каторжная жизнь, которую они нам навязали,
не мешает нам сравняться с ними
в уме и даже встать выше их!..
Когда мать услыхала это слово, она
в молчаливом испуге уставилась
в лицо барышни. Она слышала, что социалисты убили царя. Это было во дни ее молодости; тогда говорили, что помещики, желая отомстить царю за то, что он освободил крестьян, дали зарок
не стричь
себе волос до поры, пока они
не убьют его, за это их и назвали социалистами. И теперь она
не могла понять — почему же социалист сын ее и товарищи его?
— Давай возьмем хохла
себе в нахлебники? Лучше будет обоим вам —
не бегать друг к другу.
Возвратясь домой, она собрала все книжки и, прижав их к груди, долго ходила по дому, заглядывая
в печь, под печку, даже
в кадку с водой. Ей казалось, что Павел сейчас же бросит работу и придет домой, а он
не шел. Наконец, усталая, она села
в кухне на лавку, подложив под
себя книги, и так, боясь встать, просидела до поры, пока
не пришли с фабрики Павел и хохол.
А они
не пришли
в эту ночь, и наутро, предупреждая возможность шуток над ее страхом, мать первая стала шутить над
собой...
Она
не топила печь,
не варила
себе обед и
не пила чая, только поздно вечером съела кусок хлеба. И когда легла спать — ей думалось, что никогда еще жизнь ее
не была такой одинокой, голой. За последние годы она привыкла жить
в постоянном ожидании чего-то важного, доброго. Вокруг нее шумно и бодро вертелась молодежь, и всегда перед нею стояло серьезное лицо сына, творца этой тревожной, но хорошей жизни. А вот нет его, и — ничего нет.
Воротясь с фабрики, она провела весь день у Марьи, помогая ей
в работе и слушая ее болтовню, а поздно вечером пришла к
себе в дом, где было пусто, холодно и неуютно. Она долго совалась из угла
в угол,
не находя
себе места,
не зная, что делать. И ее беспокоило, что вот уже скоро ночь, а Егор Иванович
не несет литературу, как он обещал.
— Обидно это, — а надо
не верить человеку, надо бояться его и даже — ненавидеть! Двоится человек. Ты бы — только любить хотел, а как это можно? Как простить человеку, если он диким зверем на тебя идет,
не признает
в тебе живой души и дает пинки
в человеческое лицо твое? Нельзя прощать!
Не за
себя нельзя, — я за
себя все обиды снесу, — но потакать насильщикам
не хочу,
не хочу, чтобы на моей спине других бить учились.
Она тогда одолевает вашего брата, когда человек
себя — найдет, а жизни и своего места
в ней еще
не видит.
— «Ничего», — говорит. И знаешь, как он спросил о племяннике? «Что, говорит, Федор хорошо
себя вел?» — «Что значит — хорошо
себя вести
в тюрьме?» — «Ну, говорит, лишнего чего
не болтал ли против товарищей?» И когда я сказал, что Федя человек честный и умница, он погладил бороду и гордо так заявил: «Мы, Сизовы,
в своей семье плохих людей
не имеем!»
— Будь я дома — я бы
не отпустил его! Что он понес с
собой? Большое чувство возмущения и путаницу
в голове.
Как-то, когда Павел вышел
в сени провожать ее и
не затворил дверь за
собой, мать услыхала быстрый разговор...
Он ходил по комнате, взмахивая рукой перед своим лицом, и как бы рубил что-то
в воздухе, отсекал от самого
себя. Мать смотрела на него с грустью и тревогой, чувствуя, что
в нем надломилось что-то, больно ему. Темные, опасные мысли об убийстве оставили ее: «Если убил
не Весовщиков, никто из товарищей Павла
не мог сделать этого», — думала она. Павел, опустив голову, слушал хохла, а тот настойчиво и сильно говорил...
— Мне даже тошно стало, как взглянул я снова на эту жизнь. Вижу —
не могу! Однако поборол
себя, — нет, думаю, шалишь, душа! Я останусь! Я вам хлеба
не достану, а кашу заварю, — я, брат, заварю ее! Несу
в себе обиду за людей и на людей. Она у меня ножом
в сердце стоит и качается.
— Мужик спокойнее на ногах стоит! — добавил Рыбин. — Он под
собой землю чувствует, хоть и нет ее у него, но он чувствует — земля! А фабричный — вроде птицы: родины нет, дома нет, сегодня — здесь, завтра — там! Его и баба к месту
не привязывает, чуть что — прощай, милая,
в бок тебе вилами! И пошел искать, где лучше. А мужик вокруг
себя хочет сделать лучше,
не сходя с места. Вон мать пришла!
— Жаль,
не было тебя! — сказал Павел Андрею, который хмуро смотрел
в свой стакан чая, сидя у стола. — Вот посмотрел бы ты на игру сердца, — ты все о сердце говоришь! Тут Рыбин таких паров нагнал, — опрокинул меня, задавил!.. Я ему и возражать но мог. Сколько
в нем недоверия к людям, и как он их дешево ценит! Верно говорит мать — страшную силу несет
в себе этот человек!..
— Еще поспорим! Ты играй на своей сопелке — у кого ноги
в землю
не вросли, те под твою музыку танцевать будут! Рыбин верно сказал — мы под
собой земли
не чувствуем, да и
не должны, потому на нас и положено раскачать ее. Покачнем раз — люди оторвутся, покачнем два — и еще!
— Когда был я мальчишкой лет десяти, то захотелось мне поймать солнце стаканом. Вот взял я стакан, подкрался и — хлоп по стене! Руку разрезал
себе, побили меня за это. А как побили, я вышел на двор, увидал солнце
в луже и давай топтать его ногами. Обрызгался весь грязью — меня еще побили… Что мне делать? Так я давай кричать солнцу: «А мне
не больно, рыжий черт,
не больно!» И все язык ему показывал. Это — утешало.
Кто
не верит
в силу правды,
в ком нет смелости до смерти стоять за нее, кто
не верит
в себя и боится страданий — отходи от нас
в сторону!
Мы зовем за
собой тех, кто верует
в победу нашу; те, которым
не видна наша цель, — пусть
не идут с нами, таких ждет только горе.
— Идут
в мире дети наши к радости, — пошли они ради всех и Христовой правды ради — против всего, чем заполонили, связали, задавили нас злые наши, фальшивые, жадные наши! Сердечные мои — ведь это за весь народ поднялась молодая кровь наша, за весь мир, за все люди рабочие пошли они!..
Не отходите же от них,
не отрекайтесь,
не оставляйте детей своих на одиноком пути. Пожалейте
себя… поверьте сыновним сердцам — они правду родили, ради ее погибают. Поверьте им!
Ушли они. Мать встала у окна, сложив руки на груди, и,
не мигая, ничего
не видя, долго смотрела перед
собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро почувствовала боль
в зубах.
В лампе выгорел керосин, огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и осталась во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго — устали ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом кричала...
Она сильно ударила по клавишам, и раздался громкий крик, точно кто-то услышал ужасную для
себя весть, — она ударила его
в сердце и вырвала этот потрясающий звук. Испуганно затрепетали молодые голоса и бросились куда-то торопливо, растерянно; снова закричал громкий, гневный голос, все заглушая. Должно быть — случилось несчастье, но вызвало к жизни
не жалобы, а гнев. Потом явился кто-то ласковый и сильный и запел простую красивую песнь, уговаривая, призывая за
собой.
— Я вот теперь смогу сказать кое-как про
себя, про людей, потому что — стала понимать, могу сравнить. Раньше жила, —
не с чем было сравнивать.
В нашем быту — все живут одинаково. А теперь вижу, как другие живут, вспоминаю, как сама жила, и — горько, тяжело!
— Тут
в одном — все стиснуто… вся жизнь, пойми! — угрюмо заметил Рыбин. — Я десять раз слыхал его судьбу, а все-таки, иной раз, усомнишься. Бывают добрые часы, когда
не хочешь верить
в гадость человека,
в безумство его… когда всех жалко, и богатого, как бедного… и богатый тоже заблудился! Один слеп от голода, другой — от золота. Эх, люди, думаешь, эх, братья! Встряхнись, подумай честно, подумай,
не щадя
себя, подумай!
Мать чувствовала, что она знает жизнь рабочих лучше, чем эти люди, ей казалось, что она яснее их видит огромность взятой ими на
себя задачи, и это позволяло ей относиться ко всем ним с снисходительным, немного грустным чувством взрослого к детям, которые играют
в мужа и жену,
не понимая драмы этих отношений.
— Да! — кивнув головой, сказала Саша. — Очень, мне кажется! Я всю ночь беседовала с Весовщиковым. Я
не любила его раньше, он мне казался грубым и темным. Да он и был таким, несомненно.
В нем жило неподвижное, темное раздражение на всех, он всегда как-то убийственно тяжело ставил
себя в центре всего и грубо, озлобленно говорил — я, я, я!
В этом было что-то мещанское, раздражающее…
— Теперь он говорит — товарищи! И надо слышать, как он это говорит. С какой-то смущенной, мягкой любовью, — этого
не передашь словами! Стал удивительно прост и искренен, и весь переполнен желанием работы. Он нашел
себя, видит свою силу, знает, чего у него нет; главное,
в нем родилось истинно товарищеское чувство…
Впереди плыла
в воздухе ограбленная крышка гроба со смятыми венками, и, качаясь с боку на бок, ехали верхом полицейские. Мать шла по тротуару, ей
не было видно гроба
в густой, тесно окружившей его толпе, которая незаметно выросла и заполнила
собой всю широту улицы. Сзади толпы тоже возвышались серые фигуры верховых, по бокам, держа руки на шашках, шагала пешая полиция, и всюду мелькали знакомые матери острые глаза шпионов, внимательно щупавшие лица людей.
И уже относились к драме этой как к чему-то далекому, уверенно заглядывая
в будущее, обсуждая приемы работы на завтра. Лица были утомлены, но мысли бодры, и, говоря о своем деле, люди
не скрывали недовольства
собой. Нервно двигаясь на стуле, доктор, с усилием притупляя свой тонкий, острый голос, говорил...
— Когда же я боялась? И
в первый раз делала это без страха… а тут вдруг… —
Не кончив фразу, она опустила голову. Каждый раз, когда ее спрашивали —
не боится ли она, удобно ли ей, может ли она сделать то или это, — она слышала
в подобных вопросах просьбу к ней, ей казалось, что люди отодвигают ее от
себя в сторону, относятся к ней иначе, чем друг к другу.
—
Не нужно этого, милая! — ответила мать, шагая рядом с ней. Холодный воздух освежил ее, и
в ней медленно зарождалось неясное решение. Смутное, но что-то обещавшее, оно развивалось туго, и женщина, желая ускорить рост его, настойчиво спрашивала
себя...
— Все, кому трудно живется, кого давит нужда и беззаконие, одолели богатые и прислужники их, — все, весь народ должен идти встречу людям, которые за него
в тюрьмах погибают, на смертные муки идут. Без корысти объяснят они, где лежит путь к счастью для всех людей, без обмана скажут — трудный путь — и насильно никого
не поведут за
собой, но как встанешь рядом с ними —
не уйдешь от них никогда, видишь — правильно все, эта дорога, а —
не другая!
Усталая, она замолчала, оглянулась.
В грудь ей спокойно легла уверенность, что ее слова
не пропадут бесполезно. Мужики смотрели на нее, ожидая еще чего-то. Петр сложил руки на груди, прищурил глаза, и на пестром лице его дрожала улыбка. Степан, облокотясь одной рукой на стол, весь подался вперед, вытянул шею и как бы все еще слушал. Тень лежала на лице его, и от этого оно казалось более законченным. Его жена, сидя рядом с матерью, согнулась, положив локти на колена, и смотрела под ноги
себе.
— Насчет бога —
не знаю я, а во Христа верю… И словам его верю — возлюби ближнего, яко
себя, —
в это верю!..
Вопрос тяжело толкнул ее
в грудь — перед нею встал Рыбин, и она почувствовала
себя виноватой, что сразу
не заговорила о нем. Наклонясь на стуле, она подвинулась к Николаю и, стараясь сохранить спокойствие, боясь позабыть что-нибудь, начала рассказывать.
— Гм! — говорил Николай
в следующую минуту, глядя на нее через очки. — Кабы этот ваш мужичок поторопился прийти к нам! Видите ли, о Рыбине необходимо написать бумажку для деревни, ему это
не повредит, раз он ведет
себя так смело. Я сегодня же напишу, Людмила живо ее напечатает… А вот как бумажка попадет туда?
Мать напряженно вслушивалась
в ее речь, но ничего
не понимала, невольно повторяя про
себя одни и те же слова...
— Да
в чем же я могу признать
себя виновным? — певуче и неторопливо, как всегда, заговорил хохол, пожав плечами. — Я
не убил,
не украл, я просто
не согласен с таким порядком жизни,
в котором люди принуждены грабить и убивать друг друга…
Мать, недоумевая, улыбалась. Все происходившее сначала казалось ей лишним и нудным предисловием к чему-то страшному, что появится и сразу раздавит всех холодным ужасом. Но спокойные слова Павла и Андрея прозвучали так безбоязненно и твердо, точно они были сказаны
в маленьком домике слободки, а
не перед лицом суда. Горячая выходка Феди оживила ее. Что-то смелое росло
в зале, и мать, по движению людей сзади
себя, догадывалась, что
не она одна чувствует это.
— Ведь вот штука! Глядишь на них, чертей, понимаешь — зря они все это затеяли, напрасно
себя губят. И вдруг начинаешь думать — а может, их правда? Вспомнишь, что на фабрике они все растут да растут, их то и дело хватают, а они, как ерши
в реке,
не переводятся, нет! Опять думаешь — а может, и сила за ними?
Чувствовала она
в себе зарождение большой, светлой радости,
не понимала ее и смущалась.
Но она знала, что он подошел к ней ближе всех, и любила его осторожной и как бы
в самое
себя не верящей любовью.
А когда открыла глаза — комната была полна холодным белым блеском ясного зимнего дня, хозяйка с книгою
в руках лежала на диване и, улыбаясь
не похоже на
себя, смотрела ей
в лицо.
Она
не торопясь подошла к лавке и села, осторожно, медленно, точно боясь что-то порвать
в себе. Память, разбуженная острым предчувствием беды, дважды поставила перед нею этого человека — один раз
в поле, за городом после побега Рыбина, другой —
в суде. Там рядом с ним стоял тот околодочный, которому она ложно указала путь Рыбина. Ее знали, за нею следили — это было ясно.