Неточные совпадения
—
Сам не понимаю,
как это вышло! С детства всех боялся, стал подрастать — начал ненавидеть, которых за подлость, которых — не знаю за что, так просто! А теперь все для меня по-другому встали, — жалко всех, что ли? Не могу понять, но сердце стало мягче, когда узнал, что не все виноваты в грязи своей…
— Разве мы хотим быть только сытыми? Нет! —
сам себе ответил он, твердо глядя в сторону троих. — Мы должны показать тем, кто сидит на наших шеях и закрывает нам глаза, что мы все видим, — мы не глупы, не звери, не только есть хотим, — мы хотим жить,
как достойно людей! Мы должны показать врагам, что наша каторжная жизнь, которую они нам навязали, не мешает нам сравняться с ними в уме и даже встать выше их!..
— Разве же есть где на земле необиженная душа? Меня столько обижали, что я уже устал обижаться. Что поделаешь, если люди не могут иначе? Обиды мешают дело делать, останавливаться около них — даром время терять. Такая жизнь! Я прежде, бывало, сердился на людей, а подумал, вижу — не стоит. Всякий боится,
как бы сосед не ударил, ну и старается поскорее
сам в ухо дать. Такая жизнь, ненько моя!
— Так вот! — сказал он,
как бы продолжая прерванный разговор. — Мне с тобой надо поговорить открыто. Я тебя долго оглядывал. Живем мы почти рядом; вижу — народу к тебе ходит много, а пьянства и безобразия нет. Это первое. Если люди не безобразят, они сразу заметны — что такое? Вот. Я
сам глаза людям намял тем, что живу в стороне.
— Она верно идет! — говорил он. — Вот она привела вас ко мне с открытой душой. Нас, которые всю жизнь работают, она соединяет понемногу; будет время — соединит всех! Несправедливо, тяжело построена она для нас, но
сама же и открывает нам глаза на свой горький смысл,
сама указывает человеку,
как ускорить ее ход.
— Надо говорить о том, что есть, а что будет — нам неизвестно, — вот! Когда народ освободится, он
сам увидит,
как лучше. Довольно много ему в голову вколачивали, чего он не желал совсем, — будет! Пусть
сам сообразит. Может, он захочет все отвергнуть, — всю жизнь и все науки, может, он увидит, что все противу него направлено, —
как, примерно, бог церковный. Вы только передайте ему все книги в руки, а уж он
сам ответит, — вот!
— Так и надо! — заметил Рыбин. — Мы все в горе,
как в коже, — горем дышим, горем одеваемся. Хвастать тут нечем. Не у всех замазаны глаза, иные
сами их закрывают, — вот! А коли глуп — терпи!..
— А — работать некому! — добавил Егор, усмехаясь. — Литература у нас есть превосходного качества, —
сам делал!.. А
как ее на фабрику внести — сие неизвестно!
— Говорю я теперь, — продолжала мать, — говорю,
сама себя слушаю, —
сама себе не верю. Всю жизнь думала об одном —
как бы обойти день стороной, прожить бы его незаметно, чтобы не тронули меня только? А теперь обо всех думаю, может, и не так понимаю я дела ваши, а все мне — близкие, всех жалко, для всех — хорошего хочется. А вам, Андрюша, — особенно!..
— Убить животное только потому, что надо есть, — и это уже скверно. Убить зверя, хищника… это понятно! Я
сам мог бы убить человека, который стал зверем для людей. Но убить такого жалкого —
как могла размахнуться рука?..
Он ходил по комнате, взмахивая рукой перед своим лицом, и
как бы рубил что-то в воздухе, отсекал от
самого себя. Мать смотрела на него с грустью и тревогой, чувствуя, что в нем надломилось что-то, больно ему. Темные, опасные мысли об убийстве оставили ее: «Если убил не Весовщиков, никто из товарищей Павла не мог сделать этого», — думала она. Павел, опустив голову, слушал хохла, а тот настойчиво и сильно говорил...
День становился все более ясным, облака уходили, гонимые ветром. Мать собирала посуду для чая и, покачивая головой, думала о том,
как все странно: шутят они оба, улыбаются в это утро, а в полдень ждет их — кто знает — что? И ей
самой почему-то спокойно, почти радостно.
— У меня голова кружится, и
как будто я —
сама себе чужая, — продолжала мать. — Бывало — ходишь, ходишь около человека прежде чем что-нибудь скажешь ему от души, а теперь — всегда душа открыта, и сразу говоришь такое, чего раньше не подумала бы…
— Зовите,
как хочется! — задумчиво сказала мать. —
Как хочется, так и зовите. Я вот все смотрю на вас, слушаю, думаю. Приятно мне видеть, что вы знаете пути к сердцу человеческому. Все в человеке перед вами открывается без робости, без опасений, —
сама собой распахивается душа встречу вам. И думаю я про всех вас — одолеют они злое в жизни, непременно одолеют!
— Иной раз говорит, говорит человек, а ты его не понимаешь, покуда не удастся ему сказать тебе какое-то простое слово, и одно оно вдруг все осветит! — вдумчиво рассказывала мать. — Так и этот больной. Я слышала и
сама знаю,
как жмут рабочих на фабриках и везде. Но к этому сызмала привыкаешь, и не очень это задевает сердце. А он вдруг сказал такое обидное, такое дрянное. Господи! Неужели для того всю жизнь работе люди отдают, чтобы хозяева насмешки позволяли себе? Это — без оправдания!
— Потом пошел в земский музей. Походил там, поглядел, а
сам все думаю —
как же, куда я теперь? Даже рассердился на себя. И очень есть захотелось! Вышел на улицу, хожу, досадно мне… Вижу — полицейские присматриваются ко всем. Ну, думаю, с моей рожей скоро попаду на суд божий!.. Вдруг Ниловна навстречу бежит, я посторонился да за ней, — вот и все!
— Неправильно вы судите, хозяин! — сказала она. — Не нужно человеку соглашаться с тем,
как его ценят те люди, которым кроме крови его, ничего не надо. Вы должны
сами себя оценить, изнутри, не для врагов, а для друзей…
— Вообще — чудесно! — потирая руки, говорил он и смеялся тихим, ласковым смехом. — Я, знаете, последние дни страшно хорошо жил — все время с рабочими, читал, говорил, смотрел. И в душе накопилось такое — удивительно здоровое, чистое.
Какие хорошие люди, Ниловна! Я говорю о молодых рабочих — крепкие, чуткие, полные жажды все понять. Смотришь на них и видишь — Россия будет
самой яркой демократией земли!
— Все, которые грамотные, даже богачи читают, — они, конечно, не у нас берут… Они ведь понимают — крестьяне землю своей кровью вымоют из-под бар и богачей, — значит,
сами и делить ее будут, а уж они так разделят, чтобы не было больше ни хозяев, ни работников, —
как же! Из-за чего и в драку лезть, коли не из-за этого!
Ей, женщине и матери, которой тело сына всегда и все-таки дороже того, что зовется душой, — ей было страшно видеть,
как эти потухшие глаза ползали по его лицу, ощупывали его грудь, плечи, руки, терлись о горячую кожу, точно искали возможности вспыхнуть, разгореться и согреть кровь в отвердевших жилах, в изношенных мускулах полумертвых людей, теперь несколько оживленных уколами жадности и зависти к молодой жизни, которую они должны были осудить и отнять у
самих себя.
Но она знала, что он подошел к ней ближе всех, и любила его осторожной и
как бы в
самое себя не верящей любовью.
Эти мысли казались ей чужими, точно их кто-то извне насильно втыкал в нее. Они ее жгли, ожоги их больно кололи мозг, хлестали по сердцу,
как огненные нити. И, возбуждая боль, обижали женщину, отгоняя ее прочь от
самой себя, от Павла и всего, что уже срослось с ее сердцем. Она чувствовала, что ее настойчиво сжимает враждебная сила, давит ей на плечи и грудь, унижает ее, погружая в мертвый страх; на висках у нее сильно забились жилы, и корням волос стало тепло.