Неточные совпадения
Но иногда некоторые из них
говорили что-то неслыханное в слободке. С ними
не спорили, но слушали их странные речи недоверчиво. Эти речи у одних возбуждали слепое раздражение, у других смутную тревогу, третьих беспокоила легкая тень надежды на что-то неясное,
и они начинали больше пить, чтобы изгнать ненужную, мешающую тревогу.
Он умер утром, в те минуты, когда гудок звал на работу. В гробу лежал с открытым ртом, но брови у него были сердито нахмурены. Хоронили его жена, сын, собака, старый пьяница
и вор Данила Весовщиков, прогнанный с фабрики,
и несколько слободских нищих. Жена плакала тихо
и немного, Павел —
не плакал. Слобожане, встречая на улице гроб, останавливались
и, крестясь,
говорили друг другу...
—
Не плачь! —
говорил Павел ласково
и тихо, а ей казалось, что он прощается. — Подумай, какою жизнью мы живем? Тебе сорок лет, — а разве ты жила? Отец тебя бил, — я теперь понимаю, что он на твоих боках вымещал свое горе, — горе своей жизни; оно давило его, а он
не понимал — откуда оно? Он работал тридцать лет, начал работать, когда вся фабрика помещалась в двух корпусах, а теперь их — семь!
Со всею силой юности
и жаром ученика, гордого знаниями, свято верующего в их истину, он
говорил о том, что было ясно для него, —
говорил не столько для матери, сколько проверяя самого себя.
Она
говорила о жизни с подругами,
говорила подолгу, обо всем, но все —
и она сама — только жаловались, никто
не объяснял, почему жизнь так тяжела
и трудна.
Ей было сладко видеть, что его голубые глаза, всегда серьезные
и строгие, теперь горели так мягко
и ласково. На ее губах явилась довольная, тихая улыбка, хотя в морщинах щек еще дрожали слезы. В ней колебалось двойственное чувство гордости сыном, который так хорошо видит горе жизни, но она
не могла забыть о его молодости
и о том, что он
говорит не так, как все, что он один решил вступить в спор с этой привычной для всех —
и для нее — жизнью. Ей хотелось сказать ему: «Милый, что ты можешь сделать?»
Но
не решалась
и, замирая, слушала рассказы о людях, непонятных ей, научивших ее сына
говорить и думать столь опасно для него. Наконец она сказала ему...
Взмахивая головою
и понизив голос,
говорила что-то от себя,
не глядя в книгу, ласково скользя глазами по лицам слушателей.
Когда мать услыхала это слово, она в молчаливом испуге уставилась в лицо барышни. Она слышала, что социалисты убили царя. Это было во дни ее молодости; тогда
говорили, что помещики, желая отомстить царю за то, что он освободил крестьян, дали зарок
не стричь себе волос до поры, пока они
не убьют его, за это их
и назвали социалистами.
И теперь она
не могла понять — почему же социалист сын ее
и товарищи его?
Он долго
говорил ей что-то тихим, серьезным голосом. Она смотрела ему в лицо
и думала: «Он
не сделает ничего худого, он
не может!»
— Девицы тоже очень обижаются на вас! —
говорила она. — Женихи вы для всякой девушки завидные
и работники все хорошие, непьющие, а внимания на девиц
не обращаете!
Говорят, будто ходят к вам из города барышни зазорного поведения…
Но листки волновали людей,
и, если их
не было неделю, люди уже
говорили друг другу...
— А я ничего
не знаю,
и ничего я тебе
не говорила и даже
не видела тебя сегодня, — слышишь?
— Так вот! — сказал он, как бы продолжая прерванный разговор. — Мне с тобой надо
поговорить открыто. Я тебя долго оглядывал. Живем мы почти рядом; вижу — народу к тебе ходит много, а пьянства
и безобразия нет. Это первое. Если люди
не безобразят, они сразу заметны — что такое? Вот. Я сам глаза людям намял тем, что живу в стороне.
— Обнаружили решение ваше. Дескать, ты, ваше благородие, делай свое дело, а мы будем делать — свое. Хохол тоже хороший парень. Иной раз слушаю я, как он на фабрике
говорит,
и думаю — этого
не сомнешь, его только смерть одолеет. Жилистый человек! Ты мне, Павел, веришь?
—
Не будем
говорить о старости
и о молодости! Посмотрим лучше, чьи мысли вернее.
Тут вмешалась мать. Когда сын
говорил о боге
и обо всем, что она связывала с своей верой в него, что было дорого
и свято для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он
не царапал ей сердце острыми
и резкими словами неверия. Но за неверием его ей чувствовалась вера,
и это успокаивало ее.
— Я
говорил, — продолжал Павел, —
не о том добром
и милостивом боге, в которого вы веруете, а о том, которым попы грозят нам, как палкой, — о боге, именем которого хотят заставить всех людей подчиниться злой воле немногих…
— Христос был
не тверд духом. Пронеси,
говорит, мимо меня чашу. Кесаря признавал. Бог
не может признавать власти человеческой над людьми, он — вся власть! Он душу свою
не делит: это — божеское, это — человеческое… А он — торговлю признавал, брак признавал.
И смоковницу проклял неправильно, — разве по своей воле
не родила она? Душа тоже
не по своей воле добром неплодна, — сам ли я посеял злобу в ней? Вот!
Мать заснула
и не слышала, когда ушел Рыбин. Но он стал приходить часто,
и если у Павла был кто-либо из товарищей, Рыбин садился в угол
и молчал, лишь изредка
говоря...
— Надо
говорить о том, что есть, а что будет — нам неизвестно, — вот! Когда народ освободится, он сам увидит, как лучше. Довольно много ему в голову вколачивали, чего он
не желал совсем, — будет! Пусть сам сообразит. Может, он захочет все отвергнуть, — всю жизнь
и все науки, может, он увидит, что все противу него направлено, — как, примерно, бог церковный. Вы только передайте ему все книги в руки, а уж он сам ответит, — вот!
— Позвольте! —
говорил он, отстраняя рабочих с своей дороги коротким жестом руки, но
не дотрагиваясь до них. Глаза у него были прищурены,
и взглядом опытного владыки людей он испытующе щупал лица рабочих. Перед ним снимали шапки, кланялись ему, — он шел,
не отвечая на поклоны,
и сеял в толпе тишину, смущение, конфузливые улыбки
и негромкие восклицания, в которых уже слышалось раскаяние детей, сознающих, что они нашалили.
— Пора нам, старикам, на погост, Ниловна! Начинается новый народ. Что мы жили? На коленках ползали
и все в землю кланялись. А теперь люди, —
не то опамятовались,
не то — еще хуже ошибаются, ну —
не похожи на нас. Вот она, молодежь-то,
говорит с директором, как с равным… да-а! До свидания, Павел Михайлов, хорошо ты, брат, за людей стоишь! Дай бог тебе, — может, найдешь ходы-выходы, — дай бог!
— Да, умирайте-ка! — бормотал Рыбин. — Вы уж
и теперь
не люди, а — замазка, вами щели замазывать. Видел ты, Павел, кто кричал, чтобы тебя в депутаты? Те, которые
говорят, что ты социалист, смутьян, — вот! — они! Дескать, прогонят его — туда ему
и дорога.
Она понимала — его посадят в тюрьму за то, что он
говорил сегодня рабочим. Но с тем, что он
говорил, соглашались все,
и все должны вступиться за него, значит — долго держать его
не будут…
— Можно! Помнишь, ты меня, бывало, от мужа моего прятала? Ну, теперь я тебя от нужды спрячу… Тебе все должны помочь, потому — твой сын за общественное дело пропадает. Хороший парень он у тебя, это все
говорят, как одна душа,
и все его жалеют. Я скажу — от арестов этих добра начальству
не будет, — ты погляди, что на фабрике делается? Нехорошо
говорят, милая! Они там, начальники, думают — укусили человека за пятку, далеко
не уйдет! Ан выходит так, что десяток ударили — сотни рассердились!
— Как же
не помнить! — воскликнула мать. — Мне вчера Егор Иванович
говорил, что его выпустили, а про вас я
не знала… Никто
и не сказал, что вы там…
Наполняя маленькую кухню хриплыми звуками, он медленно стаскивал тяжелое пальто
и,
не останавливаясь,
говорил...
— Хорошая! — кивнул головой Егор. — Вижу я — вам ее жалко. Напрасно! У вас
не хватит сердца, если вы начнете жалеть всех нас, крамольников. Всем живется
не очень легко,
говоря правду. Вот недавно воротился из ссылки мой товарищ. Когда он ехал через Нижний — жена
и ребенок ждали его в Смоленске, а когда он явился в Смоленск — они уже были в московской тюрьме. Теперь очередь жены ехать в Сибирь. У меня тоже была жена, превосходный человек, пять лет такой жизни свели ее в могилу…
— Зер гут! как
говорит хороший немец, когда выпьет ведро пива. Вас, мамаша,
не изменила литература: вы остались доброй пожилой женщиной, полной
и высокого роста. Да благословят бесчисленные боги ваше начинание!..
Так оно, начальство,
не очень строго командует, а все
говорит: «Вы уж, господа, потише,
не подводите нас!» Ну,
и все идет хорошо.
—
Говорю я теперь, — продолжала мать, —
говорю, сама себя слушаю, — сама себе
не верю. Всю жизнь думала об одном — как бы обойти день стороной, прожить бы его незаметно, чтобы
не тронули меня только? А теперь обо всех думаю, может,
и не так понимаю я дела ваши, а все мне — близкие, всех жалко, для всех — хорошего хочется. А вам, Андрюша, — особенно!..
Мимо матери
не спеша прошел мастер столярного цеха Вавилов
и табельщик Исай. Маленький, щуплый табельщик, закинув голову кверху, согнул шею налево
и, глядя в неподвижное, надутое лицо мастера, быстро
говорил, тряся бородкой...
Мать старалась
не двигаться, чтобы
не помешать ему,
не прерывать его речи. Она слушала его всегда с бо́льшим вниманием, чем других, — он
говорил проще всех,
и его слова сильнее трогали сердце. Павел никогда
не говорил о том, что видит впереди. А этот, казалось ей, всегда был там частью своего сердца, в его речах звучала сказка о будущем празднике для всех на земле. Эта сказка освещала для матери смысл жизни
и работы ее сына
и всех товарищей его.
По канцелярии суетливо бегал низенький лысый человечек на коротких ногах, с длинными руками
и выдвинутой вперед челюстью.
Не останавливаясь, он
говорил тревожным
и трескучим голосом...
Она шагала,
и ей хотелось толкнуть в спину надзирателя, чтобы он шел быстрее. В маленькой комнате стоял Павел, улыбался, протягивал руку. Мать схватила ее, засмеялась, часто мигая глазами,
и,
не находя слов, тихо
говорила...
Он
не нравился матери, в его угловатой стриженой голове, в маленьких глазах было что-то всегда пугавшее ее, но теперь она обрадовалась
и, ласковая, улыбаясь, оживленно
говорила...
— Дети начали стыдиться родителей,
говорю! — повторил он
и шумно вздохнул. — Тебя Павел
не постыдится никогда. А я вот стыжусь отца.
И в дом этот его…
не пойду я больше. Нет у меня отца…
и дома нет! Отдали меня под надзор полиции, а то я ушел бы в Сибирь… Я бы там ссыльных освобождал, устраивал бы побеги им…
Но все они уже теперь жили хорошей, серьезной
и умной жизнью,
говорили о добром
и, желая научить людей тому, что знали, делали это,
не щадя себя.
— Виноват, видишь ли, тот, кто первый сказал — это мое! Человек этот помер несколько тысяч лет тому назад,
и на него сердиться
не стоит! — шутя
говорил хохол, но глаза его смотрели беспокойно.
Хохол хватался за голову, дергал усы
и долго
говорил простыми словами о жизни
и людях. Но у него всегда выходило так, как будто виноваты все люди вообще,
и это
не удовлетворяло Николая. Плотно сжав толстые губы, он отрицательно качал головой
и, недоверчиво заявляя, что это
не так, уходил недовольный
и мрачный.
— «Ничего», —
говорит.
И знаешь, как он спросил о племяннике? «Что,
говорит, Федор хорошо себя вел?» — «Что значит — хорошо себя вести в тюрьме?» — «Ну,
говорит, лишнего чего
не болтал ли против товарищей?»
И когда я сказал, что Федя человек честный
и умница, он погладил бороду
и гордо так заявил: «Мы, Сизовы, в своей семье плохих людей
не имеем!»
Мать прислушивалась к спору
и понимала, что Павел
не любит крестьян, а хохол заступается за них, доказывая, что
и мужиков добру учить надо. Она больше понимала Андрея,
и он казался ей правым, но всякий раз, когда он
говорил Павлу что-нибудь, она, насторожась
и задерживая дыхание, ждала ответа сына, чтобы скорее узнать, —
не обидел ли его хохол? Но они кричали друг на друга
не обижаясь.
На фабрике
и по слободке летали листки, объяснявшие значение этого праздника,
и даже
не задетая пропагандой молодежь
говорила, читая их...
— Хороший человек! — тоже тихо, но как-то особенно, точно он задыхался, заговорил Павел. — Дорогой мне человек.
И — поэтому… поэтому
не надо так
говорить…
— Я ничего
не говорю! — сказала она, медленно подняв голову.
И, когда глаза ее встретились с упрямым блеском его глаз, снова согнула шею.
—
Не тронь ты меня! — тоскливо крикнула она, прижимая его голову к своей груди. —
Не говори ничего! Господь с тобой, — твоя жизнь — твое дело! Но —
не задевай сердца! Разве может мать
не жалеть?
Не может… Всех жалко мне! Все вы — родные, все — достойные!
И кто пожалеет вас, кроме меня?.. Ты идешь, за тобой — другие, все бросили, пошли… Паша!
— О Николае ничего
не говорят? — тихо осведомилась мать. Строгие глаза сына остановились на ее лице,
и он внятно сказал...
—
Не говорят.
И едва ли думают. Его нет. Он вчера в полдень уехал на реку
и еще
не вернулся. Я спрашивал о нем…
Он ходил по комнате, взмахивая рукой перед своим лицом,
и как бы рубил что-то в воздухе, отсекал от самого себя. Мать смотрела на него с грустью
и тревогой, чувствуя, что в нем надломилось что-то, больно ему. Темные, опасные мысли об убийстве оставили ее: «Если убил
не Весовщиков, никто из товарищей Павла
не мог сделать этого», — думала она. Павел, опустив голову, слушал хохла, а тот настойчиво
и сильно
говорил...