Неточные совпадения
И, цепко хватаясь
за каждую возможность разрядить
это тревожное чувство, люди из-за пустяков бросались друг на друга с озлоблением зверей.
А вот теперь перед нею сидит ее сын, и то, что говорят его глаза, лицо, слова, — все
это задевает
за сердце, наполняя его чувством гордости
за сына, который верно понял жизнь своей матери, говорит ей о ее страданиях, жалеет ее.
— Сам не понимаю, как
это вышло! С детства всех боялся, стал подрастать — начал ненавидеть, которых
за подлость, которых — не знаю
за что, так просто! А теперь все для меня по-другому встали, — жалко всех, что ли? Не могу понять, но сердце стало мягче, когда узнал, что не все виноваты в грязи своей…
Мать почувствовала себя обезоруженной его откровенностью, и ей подумалось, что, пожалуй, Павел рассердится на нее
за неласковый ответ
этому чудаку. Виновато улыбаясь, она сказала...
Ей нравилось серьезное лицо Наташи, внимательно наблюдавшей
за всеми, точно
эти парни были детьми для нее.
Было уже
за полночь, когда они стали расходиться. Первыми ушли Весовщиков и рыжий,
это снова не понравилось матери.
— Вот, смотри: ее отец — богатый, торгует железом, имеет несколько домов.
За то, что она пошла
этой дорогой, он — прогнал ее. Она воспитывалась в тепле, ее баловали всем, чего она хотела, а сейчас вот пойдет семь верст ночью, одна…
— Родителей лишилась? — повторила она. —
Это — ничего! Отец у меня такой грубый, брат тоже. И — пьяница. Старшая сестра — несчастная… Вышла замуж
за человека много старше ее. Очень богатый, скучный, жадный. Маму — жалко! Она у меня простая, как вы. Маленькая такая, точно мышка, так же быстро бегает и всех боится. Иногда — так хочется видеть ее…
Иногда мать поражало настроение буйной радости, вдруг и дружно овладевавшее всеми. Обыкновенно
это было в те вечера, когда они читали в газетах о рабочем народе
за границей. Тогда глаза у всех блестели радостью, все становились странно, как-то по-детски счастливы, смеялись веселым, ясным смехом, ласково хлопали друг друга по плечам.
Резкие слова и суровый напев ее не нравились матери, но
за словами и напевом было нечто большее, оно заглушало звук и слово своею силой и будило в сердце предчувствие чего-то необъятного для мысли.
Это нечто она видела на лицах, в глазах молодежи, она чувствовала в их грудях и, поддаваясь силе песни, не умещавшейся в словах и звуках, всегда слушала ее с особенным вниманием, с тревогой более глубокой, чем все другие песни.
— Надо, Андрей, ясно представлять себе, чего хочешь, — заговорил Павел медленно. — Положим, и она тебя любит, — я
этого не думаю, — но, положим, так! И вы — поженитесь. Интересный брак — интеллигентка и рабочий! Родятся дети, работать тебе надо будет одному… и — много. Жизнь ваша станет жизнью из-за куска хлеба, для детей, для квартиры; для дела — вас больше нет. Обоих нет!
В слободке говорили о социалистах, которые разбрасывают написанные синими чернилами листки. В
этих листках зло писали о порядках на фабрике, о стачках рабочих в Петербурге и в южной России, рабочие призывались к объединению и борьбе
за свои интересы.
Мать понимала, что
этот шум поднят работой ее сына. Она видела, как люди стягивались вокруг него, — и опасения
за судьбу Павла сливались с гордостью
за него.
Тут вмешалась мать. Когда сын говорил о боге и обо всем, что она связывала с своей верой в него, что было дорого и свято для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он не царапал ей сердце острыми и резкими словами неверия. Но
за неверием его ей чувствовалась вера, и
это успокаивало ее.
Они приучили ее слышать слова, страшные своей прямотой и смелостью, но
эти слова уже не били ее с той силой, как первый раз, — она научилась отталкивать их. И порой
за словами, отрицавшими бога, она чувствовала крепкую веру в него же. Тогда она улыбалась тихой, всепрощающей улыбкой. И хотя Рыбин не нравился ей, но уже не возбуждал вражды.
За фабрикой, почти окружая ее гнилым кольцом, тянулось обширное болото, поросшее ельником и березой. Летом оно дышало густыми, желтыми испарениями, и на слободку с него летели тучи комаров, сея лихорадки. Болото принадлежало фабрике, и новый директор, желая извлечь из него пользу, задумал осушить его, а кстати выбрать торф. Указывая рабочим, что
эта мера оздоровит местность и улучшит условия жизни для всех, директор распорядился вычитать из их заработка копейку с рубля на осушение болота.
—
Это — что
за сборище? Почему бросили работу?
— Если фабрика осушит болото
за свой счет —
это все поймут!
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в
этих звуках боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном стояло желтое лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на людей, которые отнимают у матери сына
за то, что сын ищет правду.
Она не топила печь, не варила себе обед и не пила чая, только поздно вечером съела кусок хлеба. И когда легла спать — ей думалось, что никогда еще жизнь ее не была такой одинокой, голой.
За последние годы она привыкла жить в постоянном ожидании чего-то важного, доброго. Вокруг нее шумно и бодро вертелась молодежь, и всегда перед нею стояло серьезное лицо сына, творца
этой тревожной, но хорошей жизни. А вот нет его, и — ничего нет.
Это раньше было —
за кражи в тюрьму сажали, а теперь
за правду начали сажать.
— Можно! Помнишь, ты меня, бывало, от мужа моего прятала? Ну, теперь я тебя от нужды спрячу… Тебе все должны помочь, потому — твой сын
за общественное дело пропадает. Хороший парень он у тебя,
это все говорят, как одна душа, и все его жалеют. Я скажу — от арестов
этих добра начальству не будет, — ты погляди, что на фабрике делается? Нехорошо говорят, милая! Они там, начальники, думают — укусили человека
за пятку, далеко не уйдет! Ан выходит так, что десяток ударили — сотни рассердились!
—
Это мне нужно просить прощения
за то, что я тут распоряжаюсь! Но уж одиннадцатый час, а мне далеко идти…
— Они с
этим ни
за что не согласятся! — возразил Егор. — Они глубоко убеждены, что
это — именно их дело! И будут спрашивать усердно, долго!
Через полчаса, согнутая тяжестью своей ноши, спокойная и уверенная, она стояла у ворот фабрики. Двое сторожей, раздражаемые насмешками рабочих, грубо ощупывали всех входящих во двор, переругиваясь с ними. В стороне стоял полицейский и тонконогий человек с красным лицом, с быстрыми глазами. Мать, передвигая коромысло с плеча на плечо, исподлобья следила
за ним, чувствуя, что
это шпион.
— Помер муж, я схватилась
за сына, — а он пошел по
этим делам. Вот тут плохо мне стало и жалко его… Пропадет, как я буду жить? Сколько страху, тревоги испытала я, сердце разрывалось, когда думала о его судьбе…
— Обидно
это, — а надо не верить человеку, надо бояться его и даже — ненавидеть! Двоится человек. Ты бы — только любить хотел, а как
это можно? Как простить человеку, если он диким зверем на тебя идет, не признает в тебе живой души и дает пинки в человеческое лицо твое? Нельзя прощать! Не
за себя нельзя, — я
за себя все обиды снесу, — но потакать насильщикам не хочу, не хочу, чтобы на моей спине других бить учились.
—
За что посадили? Ведь вот бумажки
эти опять появились…
Хохол хватался
за голову, дергал усы и долго говорил простыми словами о жизни и людях. Но у него всегда выходило так, как будто виноваты все люди вообще, и
это не удовлетворяло Николая. Плотно сжав толстые губы, он отрицательно качал головой и, недоверчиво заявляя, что
это не так, уходил недовольный и мрачный.
—
За то, что помогаешь великому нашему делу, спасибо! — говорил он. — Когда человек может назвать мать свою и по духу родной —
это редкое счастье!
— Я, мама, видел, — многое задевало тебя
за душу, трудно тебе. Думал — никогда ты не помиришься с нами, не примешь наши мысли, как свои, а только молча будешь терпеть, как всю жизнь терпела.
Это тяжело было!..
— Воистину так, мамаша! Вы схватили
за рога быка истории. На
этом желтеньком фоне есть некоторые орнаменты, то есть вышивки, но — они дела не меняют! Именно толстенькие человечки — главные греховодники и самые ядовитые насекомые, кусающие народ. Французы удачно называют их буржуа. Запомните, мамаша, — буржуа. Жуют они нас, жуют и высасывают…
— Нет, я решил! — сказал Павел. — От
этого я не откажусь ни
за что.
— Знаете? — сказал хохол, стоя в двери. — Много горя впереди у людей, много еще крови выжмут из них, но все
это, все горе и кровь моя, — малая цена
за то, что уже есть в груди у меня, в мозгу моем… Я уже богат, как звезда лучами, — я все снесу, все вытерплю, — потому что есть во мне радость, которой никто, ничто, никогда не убьет! В
этой радости — сила!
Пили чай, сидели
за столом до полуночи, ведя задушевную беседу о жизни, о людях, о будущем. И, когда мысль была ясна ей, мать, вздохнув, брала из прошлого своего что-нибудь, всегда тяжелое и грубое, и
этим камнем из своего сердца подкрепляла мысль.
— Теперь опять начнут рыться, виноватого искать. Хорошо, что твои ночью дома были, — я
этому свидетельница. После полночи мимо шла, в окно к вам заглянула, все вы
за столом сидели…
— По дороге вперед и против самого себя идти приходится. Надо уметь все отдать, все сердце. Жизнь отдать, умереть
за дело —
это просто! Отдай — больше, и то, что тебе дороже твоей жизни, — отдай, — тогда сильно взрастет и самое дорогое твое — правда твоя!..
— Я не хотел
этого, ты ведь знаешь, Павел. Случилось так: когда ты ушел вперед, а я остановился на углу с Драгуновым — Исай вышел из-за утла, — стал в стороне. Смотрит на нас, усмехается… Драгунов сказал: «Видишь?
Это он
за мной следит, всю ночь. Я изобью его». И ушел, — я думал — домой… А Исай подошел ко мне…
Полиция, жандармы, шпионы — все
это наши враги, — а все они такие же люди, как мы, так же сосут из них кровь и так же не считают их
за людей.
— Только
этого мало. Я к тебе
за книжками явился. Мы тут вдвоем, Ефим
этот со мной, — деготь возили, ну, дали крюку, заехали к тебе! Ты меня снабди книжками, покуда Ефим не пришел, — ему лишнее много знать…
— Чудак! — усмехнулся Рыбин, хлопая рукой по колену. — Кто на меня подумает? Простой мужик этаким делом занимается, разве
это бывает? Книга — дело господское, им
за нее и отвечать…
— Мне даже тошно стало, как взглянул я снова на
эту жизнь. Вижу — не могу! Однако поборол себя, — нет, думаю, шалишь, душа! Я останусь! Я вам хлеба не достану, а кашу заварю, — я, брат, заварю ее! Несу в себе обиду
за людей и на людей. Она у меня ножом в сердце стоит и качается.
— Наше дело — не допустить
этого! Наше дело, Павел, сдержать его! Мы к нему всех ближе, — нам он поверит,
за нами пойдет!
—
За границей рабочие уже поняли
эту простую истину и сегодня, в светлый день Первого мая…
По рябому лицу Николая расплылась широкая улыбка, он смотрел на знамя и мычал что-то, протягивая к нему руку, а потом вдруг охватил мать
этой рукой
за шею, поцеловал ее и засмеялся.
— Товарищи! — раздался голос Павла. — Солдаты такие же люди, как мы. Они не будут бить нас.
За что бить?
За то, что мы несем правду, нужную всем? Ведь
эта правда и для них нужна. Пока они не понимают
этого, но уже близко время, когда и они встанут рядом с нами, когда они пойдут не под знаменем грабежей и убийств, а под нашим знаменем свободы. И для того, чтобы они поняли нашу правду скорее, мы должны идти вперед. Вперед, товарищи! Всегда — вперед!
— Идут в мире дети наши к радости, — пошли они ради всех и Христовой правды ради — против всего, чем заполонили, связали, задавили нас злые наши, фальшивые, жадные наши! Сердечные мои — ведь
это за весь народ поднялась молодая кровь наша,
за весь мир,
за все люди рабочие пошли они!.. Не отходите же от них, не отрекайтесь, не оставляйте детей своих на одиноком пути. Пожалейте себя… поверьте сыновним сердцам — они правду родили, ради ее погибают. Поверьте им!
И пел, заглушая все звуки своим голосом. Мать шла
за ним; вдруг оступилась, быстро полетела в бездонную глубину, и глубина
эта пугливо выла ей встречу…
Первый раз
за всю жизнь она была в доме у чужого человека, и
это не стесняло ее.
— Извините! — сказала Софья. — Николай тоже всегда говорит мне
это! — И, вынув из банки окурок, она выбросила его
за окно.