Неточные совпадения
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что весь его труд в настоящем случае заключается только в том, что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор
за орфографией, нимало не касаясь самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и
это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом он относился к своей задаче.
Началось с того, что Волгу толокном замесили, потом теленка на баню тащили, потом в кошеле кашу варили, потом козла в соложеном тесте [Соложёное тесто — сладковатое тесто из солода (солод — слад), то есть из проросшей ржи (употребляется в пивоварении).] утопили, потом свинью
за бобра купили да собаку
за волка убили, потом лапти растеряли да по дворам искали: было лаптей шесть, а сыскали семь; потом рака с колокольным звоном встречали, потом щуку с яиц согнали, потом комара
за восемь верст ловить ходили, а комар у пошехонца на носу сидел, потом батьку на кобеля променяли, потом блинами острог конопатили, потом блоху на цепь приковали, потом беса в солдаты отдавали, потом небо кольями подпирали, наконец утомились и стали ждать, что из
этого выйдет.
С таким убеждением высказал он
это, что головотяпы послушались и призвали новото́ра-вора. Долго он торговался с ними, просил
за розыск алтын да деньгу, [Алтын да деньга — старинные монеты: алтын в 6 денег, или в 3 копейки (ср. пятиалтынный — 15 коп.), деньга — полкопейки.] головотяпы же давали грош [Грош — старинная монета в 2 копейки, позднее — полкопейки.] да животы свои в придачу. Наконец, однако, кое-как сладились и пошли искать князя.
Затем князь еще раз попробовал послать «вора попроще» и в
этих соображениях выбрал калязинца, который «свинью
за бобра купил», но
этот оказался еще пущим вором, нежели новотор и орловец. Взбунтовал семендяевцев и заозерцев и, «убив их, сжег».
8) Брудастый, Дементий Варламович. Назначен был впопыхах и имел в голове некоторое особливое устройство,
за что и прозван был «Органчиком».
Это не мешало ему, впрочем, привести в порядок недоимки, запущенные его предместником. Во время сего правления произошло пагубное безначалие, продолжавшееся семь дней, как о том будет повествуемо ниже.
Но перенесемся мыслью
за сто лет тому назад, поставим себя на место достославных наших предков, и мы легко поймем тот ужас, который долженствовал обуять их при виде
этих вращающихся глаз и
этого раскрытого рта, из которого ничего не выходило, кроме шипения и какого-то бессмысленного звука, непохожего даже на бой часов.
В
этом положении он проскакал несколько станций, как вдруг почувствовал, что кто-то укусил его
за икру.
И бог знает чем разрешилось бы всеобщее смятение, если бы в
эту минуту не послышался звон колокольчика и вслед
за тем не подъехала к бунтующим телега, в которой сидел капитан-исправник, а с ним рядом… исчезнувший градоначальник!
[Издатель почел
за лучшее закончить на
этом месте настоящий рассказ, хотя «Летописец» и дополняет его различными разъяснениями.
Во-первых, она сообразила, что городу без начальства ни на минуту оставаться невозможно; во-вторых, нося фамилию Палеологовых, она видела в
этом некоторое тайное указание; в-третьих, не мало предвещало ей хорошего и то обстоятельство, что покойный муж ее, бывший винный пристав, однажды,
за оскудением, исправлял где-то должность градоначальника.
Права
эти заключались в том, что отец ее, Клемантинки, кавалер де Бурбон, был некогда где-то градоначальником и
за фальшивую игру в карты от должности той уволен.
Среди
этой общей тревоги об шельме Анельке совсем позабыли. Видя, что дело ее не выгорело, она под шумок снова переехала в свой заезжий дом, как будто
за ней никаких пакостей и не водилось, а паны Кшепшицюльский и Пшекшицюльский завели кондитерскую и стали торговать в ней печатными пряниками. Оставалась одна Толстопятая Дунька, но с нею совладать было решительно невозможно.
Долго ли, коротко ли они так жили, только в начале 1776 года в тот самый кабак, где они в свободное время благодушествовали, зашел бригадир. Зашел, выпил косушку, спросил целовальника, много ли прибавляется пьяниц, но в
это самое время увидел Аленку и почувствовал, что язык у него прилип к гортани. Однако при народе объявить о том посовестился, а вышел на улицу и поманил
за собой Аленку.
Стал бригадир считать звезды («очень он был прост», — повторяет по
этому случаю архивариус-летописец), но на первой же сотне сбился и обратился
за разъяснениями к денщику. Денщик отвечал, что звезд на небе видимо-невидимо.
Однако упорство старика заставило Аленку призадуматься. Воротившись после
этого разговора домой, она некоторое время ни
за какое дело взяться не могла, словно места себе не находила; потом подвалилась к Митьке и горько-горько заплакала.
— Только ты
это сделай! Да я тебя… и черепки-то твои поганые по ветру пущу! — задыхался Митька и в ярости полез уж было
за вожжами на полати, но вдруг одумался, затрясся всем телом, повалился на лавку и заревел.
Все изменилось с
этих пор в Глупове. Бригадир, в полном мундире, каждое утро бегал по лавкам и все тащил, все тащил. Даже Аленка начала походя тащить, и вдруг ни с того ни с сего стала требовать, чтоб ее признавали не
за ямщичиху, а
за поповскую дочь.
— А ведь
это поди ты не ладно, бригадир, делаешь, что с мужней женой уводом живешь! — говорили они ему, — да и не затем ты сюда от начальства прислан, чтоб мы, сироты,
за твою дурость напасти терпели!
Что без «старанья» не обойдешься —
это одинаково сознавалось всеми; но всякому казалось не в пример удобнее, чтоб
за него «старался» кто-нибудь другой.
На минуту Боголепов призадумался, как будто ему еще нужно было старый хмель из головы вышибить. Но
это было раздумье мгновенное. Вслед
за тем он торопливо вынул из чернильницы перо, обсосал его, сплюнул, вцепился левой рукою в правую и начал строчить...
На
этот призыв выходит из толпы парень и с разбега бросается в пламя. Проходит одна томительная минута, другая. Обрушиваются балки одна
за другой, трещит потолок. Наконец парень показывается среди облаков дыма; шапка и полушубок на нем затлелись, в руках ничего нет. Слышится вопль:"Матренка! Матренка! где ты?" — потом следуют утешения, сопровождаемые предположениями, что, вероятно, Матренка с испуга убежала на огород…
Выступил тут вперед один из граждан и, желая подслужиться, сказал, что припасена у него
за пазухой деревянного дела пушечка малая на колесцах и гороху сушеного запасец небольшой. Обрадовался бригадир
этой забаве несказанно, сел на лужок и начал из пушечки стрелять. Стреляли долго, даже умучились, а до обеда все еще много времени остается.
К счастию, однако ж, на
этот раз опасения оказались неосновательными. Через неделю прибыл из губернии новый градоначальник и превосходством принятых им административных мер заставил забыть всех старых градоначальников, а в том числе и Фердыщенку.
Это был Василиск Семенович Бородавкин, с которого, собственно, и начинается золотой век Глупова. Страхи рассеялись, урожаи пошли
за урожаями, комет не появлялось, а денег развелось такое множество, что даже куры не клевали их… Потому что
это были ассигнации.
Столько вмещал он в себе крику, — говорит по
этому поводу летописец, — что от оного многие глуповцы и
за себя и
за детей навсегда испугались".
— Валом валит солдат! — говорили глуповцы, и казалось им, что
это люди какие-то особенные, что они самой природой созданы для того, чтоб ходить без конца, ходить по всем направлениям. Что они спускаются с одной плоской возвышенности для того, чтобы лезть на другую плоскую возвышенность, переходят через один мост для того, чтобы перейти вслед
за тем через другой мост. И еще мост, и еще плоская возвышенность, и еще, и еще…
Тут же, кстати, он доведался, что глуповцы, по упущению, совсем отстали от употребления горчицы, а потому на первый раз ограничился тем, что объявил
это употребление обязательным; в наказание же
за ослушание прибавил еще прованское масло. И в то же время положил в сердце своем: дотоле не класть оружия, доколе в городе останется хоть один недоумевающий.
По местам валялись человеческие кости и возвышались груды кирпича; все
это свидетельствовало, что в свое время здесь существовала довольно сильная и своеобразная цивилизация (впоследствии оказалось, что цивилизацию
эту, приняв в нетрезвом виде
за бунт, уничтожил бывший градоначальник Урус-Кугуш-Кильдибаев), но с той поры прошло много лет, и ни один градоначальник не позаботился о восстановлении ее.
Кажется,
этого совершенно достаточно, чтобы убедить читателя, что летописец находится на почве далеко не фантастической и что все рассказанное им о походах Бородавкина можно принять
за документ вполне достоверный.
Но как ни казались блестящими приобретенные Бородавкиным результаты, в существе они были далеко не благотворны. Строптивость была истреблена —
это правда, но в то же время было истреблено и довольство. Жители понурили головы и как бы захирели; нехотя они работали на полях, нехотя возвращались домой, нехотя садились
за скудную трапезу и слонялись из угла в угол, словно все опостылело им.
В довершение всего глуповцы насеяли горчицы и персидской ромашки столько, что цена на
эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис, и не было ни Молинари, ни Безобразова, чтоб объяснить, что это-то и есть настоящее процветание. Не только драгоценных металлов и мехов не получали обыватели в обмен
за свои продукты, но не на что было купить даже хлеба.
Конечно, невозможно отрицать, что попытки конституционного свойства существовали; но, как кажется,
эти попытки ограничивались тем, что квартальные настолько усовершенствовали свои манеры, что не всякого прохожего хватали
за воротник.
Впрочем, мы не последуем
за летописцем в изображении
этой слабости, так как желающие познакомиться с нею могут почерпнуть все нужное из прилагаемого сочинения:"О благовидной градоначальников наружности", написанного самим высокопоставленным автором.
Когда человек и без законов имеет возможность делать все, что угодно, то странно подозревать его в честолюбии
за такое действие, которое не только не распространяет, но именно ограничивает
эту возможность.
Как бы то ни было, но Беневоленский настолько огорчился отказом, что удалился в дом купчихи Распоповой (которую уважал
за искусство печь пироги с начинкой) и, чтобы дать исход пожиравшей его жажде умственной деятельности, с упоением предался сочинению проповедей. Целый месяц во всех городских церквах читали попы
эти мастерские проповеди, и целый месяц вздыхали глуповцы, слушая их, — так чувствительно они были написаны! Сам градоначальник учил попов, как произносить их.
Прыщ был уже не молод, но сохранился необыкновенно. Плечистый, сложенный кряжем, он всею своею фигурой так, казалось, и говорил: не смотрите на то, что у меня седые усы: я могу! я еще очень могу! Он был румян, имел алые и сочные губы, из-за которых виднелся ряд белых зубов; походка у него была деятельная и бодрая, жест быстрый. И все
это украшалось блестящими штаб-офицерскими эполетами, которые так и играли на плечах при малейшем его движении.
Уже при первом свидании с градоначальником предводитель почувствовал, что в
этом сановнике таится что-то не совсем обыкновенное, а именно, что от него пахнет трюфелями. Долгое время он боролся с своею догадкою, принимая ее
за мечту воспаленного съестными припасами воображения, но чем чаще повторялись свидания, тем мучительнее становились сомнения. Наконец он не выдержал и сообщил о своих подозрениях письмоводителю дворянской опеки Половинкину.
Что происходит в тех слоях пучины, которые следуют непосредственно
за верхним слоем и далее, до самого дна? пребывают ли они спокойными, или и на них производит свое давление тревога, обнаружившаяся в верхнем слое? — с полною достоверностью определить
это невозможно, так как вообще у нас еще нет привычки приглядываться к тому, что уходит далеко вглубь.
Это люди, как и все другие, с тою только оговоркою, что природные их свойства обросли массой наносных атомов,
за которою почти ничего не видно.
…Неожиданное усекновение головы майора Прыща не оказало почти никакого влияния на благополучие обывателей. Некоторое время,
за оскудением градоначальников, городом управляли квартальные; но так как либерализм еще продолжал давать тон жизни, то и они не бросались на жителей, но учтиво прогуливались по базару и умильно рассматривали, который кусок пожирнее. Но даже и
эти скромные походы не всегда сопровождались для них удачею, потому что обыватели настолько осмелились, что охотно дарили только требухой.
Дю-Шарио смотрел из окна на всю
эту церемонию и, держась
за бока, кричал:"Sont-ils betes! dieux des dieux! sont-ils betes, ces moujiks de Gloupoff!"[Какие дураки! клянусь богом! какие дураки
эти глуповские мужики! (франц.)]
Многие думают, что ежели человек умеет незаметным образом вытащить платок из кармана своего соседа, то
этого будто бы уже достаточно, чтобы упрочить
за ним репутацию политика или сердцеведца.
Но в то время истины
эти были еще неизвестны, и репутация сердцеведца утвердилась
за Грустиловым беспрепятственно.
По обыкновению, явление
это приписали действию враждебных сил и завинили богов
за то, что они не оказали жителям достаточной защиты.
Все части
этого миросозерцания так крепко цеплялись друг
за друга, что невозможно было потревожить одну, чтобы не разрушить всего остального.
Выступили вперед два свидетеля: отставной солдат Карапузов да слепенькая нищенка Маремьянушка."И было тем свидетелям дано
за ложное показание по пятаку серебром", — говорит летописец, который в
этом случае явно становится на сторону угнетенного Линкина.
— И будучи я приведен от тех его слов в соблазн, — продолжал Карапузов, — кротким манером сказал ему:"Как же, мол,
это так, ваше благородие? ужели, мол, что человек, что скотина — все едино? и
за что, мол, вы так нас порочите, что и места другого, кроме как у чертовой матери, для нас не нашли?
— И так
это меня обидело, — продолжала она, всхлипывая, — уж и не знаю как!"
За что же, мол, ты бога-то обидел?" — говорю я ему. А он не то чтобы что, плюнул мне прямо в глаза:"Утрись, говорит, может, будешь видеть", — и был таков.
Но происшествие
это было важно в том отношении, что если прежде у Грустилова еще были кое-какие сомнения насчет предстоящего ему образа действия, то с
этой минуты они совершенно исчезли. Вечером того же дня он назначил Парамошу инспектором глуповских училищ, а другому юродивому, Яшеньке, предоставил кафедру философии, которую нарочно для него создал в уездном училище. Сам же усердно принялся
за сочинение трактата:"О восхищениях благочестивой души".
К сожалению, Грустилов первый пошел по
этому пагубному пути и увлек
за собой остальных.
Несмотря на то что он не присутствовал на собраниях лично, он зорко следил
за всем, что там происходило. Скакание, кружение, чтение статей Страхова — ничто не укрылось от его проницательности. Но он ни словом, ни делом не выразил ни порицания, ни одобрения всем
этим действиям, а хладнокровно выжидал, покуда нарыв созреет. И вот
эта вожделенная минута наконец наступила: ему попался в руки экземпляр сочиненной Грустиловым книги:"О восхищениях благочестивой души"…