Неточные совпадения
Смотрю я
на него и радостно думаю: «А
ты, милый, видать, птица редкая и новая — пусть скажется в добрый час!» Нравится мне его возбуждение, это не тот красивый хмель, который охватит городского интеллигента
на краткий час, а потом ведёт за собою окисляющее душу стыдное похмелье, это настоящий огонь жизни, он должен спокойно и неугасимо жечь душу человека до дня, пока она вся не выгорит.
— Больно ей, стонет она, — тихо рассказывает Авдей, — а сама меня учит: «Ты-де не сердись
на него, он сам-то добрый, да люди злы, жизнь-то тяжела ему, очень уж жизнь наша окаянная!» И плачем, бывало, оба. Знаете, она мне и по сю пору сказки рассказывает, коли ещё в памяти и
на ногах держится. Подойдёт ко мне, сядет и бормочет про Иванушку-дурачка, про то, как Исус Христос с Николаем и Юрием по земле ходили…
—
На что
тебе, — говорю, — зелья эти? Вон
ты какая хорошая!
— Смотрю я
на тебя: такой
ты простой со всеми и такой скромный, будто и не мужчина. Хороший, видно,
ты человек!
— По округе пошли про
тебя слушки разные, пожалуй — вредные
тебе. Полола я огород
на скорняковской мельнице, был там Астахов, и говорили они со Скорняковым и Якимом-арендатором, что
ты молодых парней не добру учишь, запрещёнными книгами смущаешь и что надо бы обыск сделать у
тебя.
— Глядел я, глядел
на тебя — и надумал: дай-ка пойду, познакомлюсь, какой там дачник-задачник живёт-то у нас?
— Я в Думу эту верил, — медленно и как бы поверяя себя, продолжал старик, — я и третий раз голос подавал, за богатых, конечно, ну да! В то время я ещё был с миром связан, избу имел, землю, пчельник, а теперь вот сорвался с глузду и — как перо
на ветру. Ведь в деревне-то и богатым жизнь — одна маета, я полагал, что они насчёт правов — насчёт воли то есть — не забудут, а они… да ну их в болото и с Думой! Дело лежит глубже, это ясно всякому, кто не слеп… Я
тебе говорю: мужик думает, и надо ему в этом помочь.
— Был начётчик, да, видно, вылинял, как старая собака
на купцовом дворе.
Ты, Егор Петрович, пойми — каково это полсотни-то лет отшагать, чтобы дураком-то себя встретить, это, милый, очень горько! Был, был я начётчиком, учил людей, не думая, как скворец, бормотал чужое, да вот и разболтал душу свою в мирской суете, да! И верно некоторые говорят — еретиком становлюсь
на склоне дней-то! Мне бы, говорю, время душа спасать, а я будто совсем обезумел.
— Смелый
ты человек, Егор Петрович! — задумчиво говорит тёзка, стараясь шагать в ногу и заглядывая мне в лицо. — Я бы вот не стал говорить с ним один
на один, ну его! Боюсь этаких…
Мне понравилось, что он первый заговорил
на ты, и случилось как-то так, что я рассказал ему в то утро всю мою извилистую, интересную жизнь.
— При чём тут знатьё? — невесело восклицает Егор. — Тут — счастье. Я за нею со святок ходил, уговаривал её, а выпало
тебе. Жениться, видишь
ты, мне совсем неохота, то есть так, чтобы своим домом жить и всё, —
на этом даже уж и отец не настаивает, поборол я его. А она — баба свободная, хорошая…
— Вот что, Егор,
ты, пожалуйста, не обижайся
на меня, да и
на неё,
ты же понимаешь…
— Ну при чем же тут вы? Обижаться мне
на себя надо — хотел, а не достиг. Нет, насчёт обид — это
ты оставь, надо, чтобы ничего лишнего между нами не было, не мешало бы нам дело двигать. Я, брат, врать не буду: мне скорбно — зачем врать? И не знаю, что бы я сделал, кабы не
ты это, другой… А тут я понимаю — человек
на свой пай поработал, отдых-ласку честно заслужил…
— Михайла! — отчаявшись, кричит Кузин, — да перестань
ты, Христа ради! Развёл шум
на весь лес — а всё старое, слышано всё!
— Вот
ты, — продолжал Досекин, — взял привычку
на улицах богатых ругать, с этого они не полопаются, дядя Михайло…
— Хорошо, брат, Егор Петров, речи
ты говоришь! — ворчит Кузин, качаясь впереди меня и обильно брызгая водой и грязью
на ноги мне. — А
ты, Досекин, неладно!
Ты, милый, нехорошо…
—
Ты, Пётр Васильич,
на свой счёт сказанного мною не принимай, я
тебя прошу.
—
На,
на, закричала! Изорвёшь её — чай, она кожаная… Грохнулся я, значит, да шеей-то
на сучок и напорись — продрал мясо ажно до самых позвонков, едва не помер… Земской доктор Левшин, али Левшицын, удивлялся — ну, говорит, дядя, и крови же в
тебе налито, для пятерых, видно! Я говорю ему — мужику крови много и надо, всяк проходящий пьёт из него, как из ручья. Достала? Вот она, записка…
— В те поры и я, как все, младенцем был, никто ведь не знал, не чуял народной силы. Второе — лес я сызмала люблю, это большая вещь
на земле — лес-то! Шуба земная и праздничная одежда её. Оголять землю, охолодить её — нельзя, и уродовать тоже не годится, и так она нами вдосталь обижена! Мужики же, со зла, ничего в лесу не видят, не понимают, какой это друг, защитник. Валят дерево — зря, лыко дерут — не умеючи. Народ всё-таки дикий! Еленка,
ты бы шла
на печь да и спала…
— Она у меня любит книги читать, — задумчиво сказал лесник. — Дух этот новый и её касается. Я смеюсь ей — кто
тебя, Еленка, учёную-то замуж возьмёт? А она, глупая, сердится!
На днях здесь Ольга Давыдовна была, — знаешь, сухопаренькая учительница из Малинок? — так говорит: пришло, дескать, время русскому народу перехода через чёрное море несчастья своего в землю светлую, обетованную — да-а!
— Мы-ста! Милый,
ты ученый — вспомни, где Разин основался? У нас! За него, Степана Тимофеича, сколько нас было повешено-побито, тысячи! Пугачёво дело тоже не миновало нас: вон они, наших бойцов могилки, гляди, вон
на бугре-то! Долгорукий князь тьму нашего народа замучил, перебил, в реку покидал!
А
ты его — поучай, а поучение — для утешения, а
на кой мне ляд утешать его, коли он — грязное место для меня?
— А однако, видно же, и потерпел
ты на веку своём!
— Эй! Скорняков! Где
ты, уважамай? Вышел бы
на улицу-то, показал бы миру бесстыжие свои зенки, мироед! Али и
ты, грабитель, стыд имеешь, боишься, видно, людей-то, снохарь?
Это, говорит, записано в одной древней индейской книге, мой знакомый бурят» — буряты, народ вроде мордвы — «бурят, говорит, книгу эту читал и тайно мне рассказывал, как было: сошёл Исус во ад и предлагает: ну, Адам, выходи отсюда, зря отец мой рассердился
на тебя, и сидишь
ты тут неправильно, а настоящее по закону место твое, человек, в раю.
— Почему мы отданы в тяжкий плен злым и ослеплён народ вавилонянами нашими и подавлен тьмою, тысячью пут опутан угнетённый — почему? Создан я, как сказано, по образу и подобию божиему — почто же обращают меня во зверя и скота — нем господь? Разделился мир
на рабов и владык — слеп господь? Подавлен врагами, в грязь и ложь брошен народ — бессилен господь? Вот я спрашиваю — где
ты, вездесущий и всевидящий, всесильный и благой?
— А
ты, Милов, чего ждёшь? Делать
тебе нечего
на земле, бери кружку, айда по миру и собирай
на памятники нам! Только гляди, чтобы мне — конный! Другие как хотят, а я желаю верхом
на чугунном коне в веках сидеть! И чтобы надпись золотом:
на сего коня посажен деревнею Большие Гнезда Алексей Дмитриев Шипигусев за добрые его дела вплоть до конца веков!
— Видишь
ты, Егор Петров, знаю я это, как ночами от обиды не спится, тяжело это человеку, брат! Конечно, мне Кузьму нисколько не жаль, а при чём тут женщина эта? Однако и
на неё позор падает — за что? Не сама она себе отца выбрала…
— Время-то, Егор Петров, а? Бывало — всяк человек, лёжа
на печи, как хотел, так и потел, а ноне, не спрося шабра, не решить
тебе ни худа, ни добра — верно?
— Хорошо! — вздыхает Алёша. — А вот в губернии хаживал я
на выставки картин — двадцать копеек за вход — и вижу однажды — картина: из-под мохнатого зелёного одеяла в дырьях высунулась чья-то красная рожа без глаз, опухла вся, как после долгого пьянства, безобразная такая! В чём дело, думаю? Гляжу в книге-каталоге: закат солнца! Ах
ты, думаю, анафема слепая, да
ты и не видал его никогда, солнца-то!
— Ишь
ты! — говорит старик, покачивая головой. — Не пускай
ты на меня адову эту вонь! Деревья сохнут от неё!
— Видишь ли, и я видел и пьяных, и лошадей, и девиц, конечно, только — это особая жизнь, иначе окрашена она! Не умею я объяснить… Ну, вот, скажем, девицы — эту зовут Марья, а ту Дарья, Олёна… А
на картине она без имени,
на всех похожа, и жизнь её как будто оголена пред
тобой — совсем пустая жизнь, скучная, как дорога без поворотов, и прямо
на смерть направлена. Трудно это объяснить…
—
Ты что не
на коне? — спросил Кузин.
— Ну, иди! Топор не укусишь! Я шутил ведь.
Ты думаешь что? Болен я? Нисколько не болен! Вот поеду
на мельницу в шинок, там Дунька, Феклушка…
—
Ты, брат, — говорю, — будто историю
на сей день забыл.
Ступай
ты, говорю,
на мельницу, там деньги берут, а меня оставь Христа ради!
— Минута укажет! Сначала я ему скажу: уходи прочь отсюда,
ты человек больной, вредный, а не уйдёшь — пеняй сам
на себя.
—
На мельнице, милые! Стой же! Стражник там Авдотью-солдатку… Это
ты, Досекин? Дома отец-то твой? Да стой!.. Сбивайте скорее народ, а то он там всех…
— Что шинок я держал — это известно всем и
тебе известно —
ты за это аренду мне набавил
на сотню рублей выше…
— Мы с Филиппом заранее узнали про обыск, да всё-таки поздно! Я сижу у него, читаю, вдруг он прибежал — сейчас, говорит, встретился мне помощник исправника и сказал, что торопится
на обыск. Я побежал было к Сусловым, но у ворот их полиция стоит, — прошёл мимо. Как
ты думаешь — что теперь будет?
—
Ты бы всё-таки ушёл из деревни куда-нибудь, а?
На всякий случай.