Неточные совпадения
Лучше всего о Христе Ларион
говорил: я, бывало, плакал всегда, видя горькую судьбу сына божия. Весь он — от спора в храме с учёными до Голгофы — стоял предо мною, как дитя чистое и прекрасное в неизречённой любви своей к
народу, с доброй улыбкой всем, с ласковым словом утешения, — везде дитя, ослепительное красотою своею!
–…Отец обезумел, топает ногами, кричит: «Опозорила родителя, погубила душу!» И только после похорон, как увидал, что вся Казань пришла провожать Лизу и венками гроб осыпали, опамятовался он. «Если,
говорит, весь
народ за неё встал, значит, подлец я перед дочерью!»
Горячо
говорил, даже до слёз. И умоляет и грозит,
народ же слушает его молча, опустив головы.
— Не про то речь! — кричит он и машет руками, как доброволец на пожаре. — Не о царях
говори, а о
народе!
Народ — главное! Суемудрствует, страха в нём нет! Зверь он, церковь укрощать его должна — вот её дело!
Но хотя и просто
говорил он, а — не понимал я в то время этой заботы о
народе, хотя ясно чувствовал в ней некий страх; не понимал, ибо — духовно слеп —
народа не видел.
Он скоро исчез, юноша этот, а
народ же — человек с полсотни — остался, слушают меня. Не знаю, чем я мог в ту пору внимание к себе привлечь, но было мне приятно, что слушают меня, и
говорил я долго, в сумраке, среди высоких сосен и серьёзных людей.
— В третьем году, —
говорит он, — у нас в Майкопе бунт был по случаю чумы на скоте. Вызваны были драгуны против нас, и христиане убивали христиан. Из-за скота! Много
народу погублено было. Задумался я — какой же веры мы, русские, если из-за волов смерти друг друга предаём, когда богом нашим сказано: «не убий»?
— И не надо, —
говорит, — и не ставь, а то господина поставишь над собой! Я тебе не о человеке
говорю, а о всей силе духа земли, о
народе!
— Ну, молчи! —
говорю. — Старый богохульник и безумец ты! Что такое —
народ? Грязен телом и мыслями, нищ умом и хлебом, за копейку душу продаст…
То, что он
говорил о Христе, юном боге, было близко мне, но
народа, Христа рождающего, — не могу понять.
Рассказал всю историю жизни
народа вплоть до того дня;
говорил о Смутном времени и о том, как церковь воздвигнула гонения на скоморохов, весёлых людей, которые будили память
народа и шутками своими сеяли правду в нём.
Хожу по деревням, посматриваю. Угрюм и дерзок
народ, не хочется ни с кем
говорить. Смотрят все подозрительно, видимо, опасаются, не украл бы чего.
— Началась, —
говорит, — эта дрянная и недостойная разума человеческого жизнь с того дня, как первая человеческая личность оторвалась от чудотворной силы
народа, от массы, матери своей, и сжалась со страха перед одиночеством и бессилием своим в ничтожный и злой комок мелких желаний, комок, который наречён был — «я». Вот это самое «я» и есть злейший враг человека! На дело самозащиты своей и утверждения своего среди земли оно бесполезно убило все силы духа, все великие способности к созданию духовных благ.
— Разрушают
народ, едино истинный храм бога живого, и сами разрушители гибнут в хаосе обломков, видят подлую работу свою и
говорят: страшно! Мечутся и воют: где бог? А сами умертвили его.
Я вспоминаю речи Ионы о дроблении русского
народа, и думы мои легко и славно тонут в словах Михайлы. Но не понимаю я, почему он
говорит тихо, без гнева, как будто вся эта тяжкая жизнь — уже прошлое для него?
— Бог, о котором я
говорю, был, когда люди единодушно творили его из вещества своей мысли, дабы осветить тьму бытия; но когда
народ разбился на рабов и владык, на части и куски, когда он разорвал свою мысль и волю, — бог погиб, бог — разрушился!
— Ты, Мишка, нахватался церковных мыслей, как огурцов с чужого огорода наворовал, и смущаешь людей! Коли
говоришь, что рабочий
народ вызван жизнь обновлять, — обновляй, а не подбирай то, что попами до дыр заношено да и брошено!
По вечерам к Михайле рабочие приходили, и тогда заводился интересный разговор: учитель
говорил им о жизни, обнажая её злые законы, — удивительно хорошо знал он их и показывал ясно. Рабочие —
народ молодой, огнём высушенный, в кожу им копоть въелась, лица у всех тёмные, глаза — озабоченные. Все до серьёзного жадны, слушают молча, хмуро; сначала они казались мне невесёлыми и робкими, но потом увидал я, что в жизни эти люди и попеть, и поплясать, и с девицами пошутить горазды.
А те парни, которые к Михайле ходят, всегда впереди,
говорят громче всех и совершенно ничего не боятся. Раньше, когда я о
народе не думал, то и людей не замечал, а теперь смотрю на них и всё хочу разнообразие открыть, чтобы каждый предо мной отдельно стоял. И добиваюсь этого и — нет: речи разные, и у каждого своё лицо, но вера у всех одна и намерение едино, — не торопясь, но дружно и усердно строят они нечто.
Собралось довольно много
народа, слушают серьёзно; кончил я — молчат. Потом старый модельщик Крюков
говорит Костину...
Ушёл. Остался я очень удивлён его словами, не верится мне, но вечером Михайла всё подтвердил. Целый вечер рассказывал он мне о жестоких гонениях людей; оказалось, что за такие речи, как я
говорил, и смертью казнили, и тысячи
народа костьми легли в Сибири, в каторге, но Иродово избиение не прекращается, и верующие тайно растут.
— Вам снова, —
говорит, — надо тронуться в путь, чтобы новыми глазами видеть жизнь
народа. Книгу вы не принимаете, чтение мало вам даёт, вы всё ещё не верите, что в книгах не человеческий разум заключён, а бесконечно разнообразно выражается единое стремление духа народного к свободе; книга не ищет власти над вами, но даёт вам оружие к самоосвобождению, а вы — ещё не умеете взять в руки это оружие!
Разбойные песни я часто слыхал, но не знал, из чьих слов они сложены, чья душа светит в них, а на сей раз понял это:
говорит мне песня тысячами уст древнего
народа...
Конечно, явился полицейский, кричит: «разойдись!», спрашивает, о чём крик, требует паспорт.
Народ тихонько тает, как облако на солнце; полицейский интересуется, что я
говорил. Иные отвечают...
— Четверо. Барин из Москвы, трое рабочих с Дона. Двое — смирные, даже водку пьют, а барин и этот, Ратьков, они —
говорят! Тайно. Кое с кем. А при всём
народе — не решались покамест. Их тут много. Они — кругом. Сам я — бирский, Митьков Фёдор. Пятый год здесь. За это время их тут было одиннадцать. В Олехином — восемь, в Шишковой — трое…
В Златоусте, в день какого-то праздника, на площади
говорил, и опять полиция вмешалась, ловили меня, а
народ — снова скрыл.
Тихо идёт среди нас исцелённая, доверчиво жмётся ожившим телом своим к телу
народа, улыбается, белая вся, как цветок, и
говорит: — Пустите, я — одна!
Неточные совпадения
— Но позвольте, — сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей, которым, казалось, и конца не было, — зачем вы исчисляете все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь это всё
народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай,
говорит пословица.
К нему спокойно можно подойти и ухватить его за ногу, в ответ на что он только топырится или корячится, как
говорит народ.
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И умер такой всё славный
народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать,
говорит, уплачивать с души.
Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
— Весь город
говорит; все мои больные заняты этой важной новостью, а уж эти больные такой
народ: все знают!
— Помилуйте, —
говорил я, — ведь вот сейчас тут был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы
народ мстительный: вы думаете, что он не догадывается, что вы частию помогли Азамату? А я бьюсь об заклад, что нынче он узнал Бэлу. Я знаю, что год тому назад она ему больно нравилась — он мне сам
говорил, — и если б надеялся собрать порядочный калым, то, верно, бы посватался…