Неточные совпадения
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто
говорили о царе и
народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово...
Но этот
народ он не считал тем, настоящим, о котором так много и заботливо
говорят, сочиняют стихи, которого все любят, жалеют и единодушно желают ему счастья.
Самое значительное и очень неприятное рассказал Климу о
народе отец. В сумерках осеннего вечера он, полураздетый и мягонький, как цыпленок, уютно лежал на диване, — он умел лежать удивительно уютно. Клим, положа голову на шерстяную грудь его, гладил ладонью лайковые щеки отца, тугие, как новый резиновый мяч. Отец спросил: что сегодня
говорила бабушка на уроке закона божия?
— А ты
говоришь, что
народ — страдалец?
Отец
говорил долго, но сын уже не слушал его, и с этого вечера
народ встал перед ним в новом освещении, не менее туманном, чем раньше, но еще более страшноватом.
Он
говорит о книгах, пароходах, лесах и пожарах, о глупом губернаторе и душе
народа, о революционерах, которые горько ошиблись, об удивительном человеке Глебе Успенском, который «все видит насквозь».
— И потом, — продолжала девушка, — у них все как-то перевернуто. Мне кажется, что они
говорят о любви к
народу с ненавистью, а о ненависти к властям — с любовью. По крайней мере я так слышу.
Сам Кутузов — не глуп и, кажется, искренно верит во все, что
говорит, но кутузовщина, все эти туманности:
народ, массы, вожди — как все это убийственно!
— Я с детства слышу речи о
народе, о необходимости революции, обо всем, что говорится людями для того, чтоб показать себя друг перед другом умнее, чем они есть на самом деле. Кто… кто это
говорит? Интеллигенция.
—
Народ — враг человека! Об этом
говорят вам биографии почти всех великих людей.
— У Чехова — тоже нет общей-то идеи. У него чувство недоверия к человеку, к
народу. Лесков вот в человека верил, а в
народ — тоже не очень.
Говорил: «Дрянь славянская, навоз родной». Но он, Лесков, пронзил всю Русь. Чехов премного обязан ему.
— Да. А несчастным трудно сознаться, что они не умеют жить, и вот они
говорят, кричат. И все — мимо, все не о себе, а о любви к
народу, в которую никто и не верит.
— Прошлый раз вы
говорили о русском
народе совершенно иначе.
— О
народе я
говорю всегда одно и то же: отличный
народ! Бесподобный-с! Но…
— Так он, бывало, вечерами, по праздникам, беседы вел с окрестными людями. Крепкого ума человек! Он прямо
говорил: где корень и происхождение? Это,
говорит,
народ, и для него,
говорит, все средства…
— Я верю, что он искренно любит Москву,
народ и людей, о которых
говорит. Впрочем, людей, которых он не любит, — нет на земле. Такого человека я еще не встречала. Он — несносен, он обладает исключительным уменьем
говорить пошлости с восторгом, но все-таки… Можно завидовать человеку, который так… празднует жизнь.
— Второй раз увижу, как великий
народ встретит своего молодого вождя, —
говорил он, отирая влажные глаза, и, спохватясь, насмешливо кривил губы.
— Видите ли, это не помещается во мне, любовь к
народу, — виновато сознавался Диомидов. — Если
говорить честно — зачем же мне
народ? Я, напротив…
— Н-да-с, —
говорил он Лидии, —
народ радуется. А впрочем, какой же это
народ?
Народ — там!
Ел человек мало, пил осторожно и
говорил самые обыкновенные слова, от которых в памяти не оставалось ничего, —
говорил, что на улицах много
народа, что обилие флагов очень украшает город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут на Ходынское поле.
— Он был мне ближе матери… такой смешной, милый. И милая его любовь к
народу… А они, на кладбище,
говорят, что студенты нарыли ям, чтоб возбудить
народ против царя. О, боже мой…
— Незлобивый
народ забыл об этом. Даже Иноков, который любит
говорить о неприятном, — забыл.
— Сообразите же, насколько трудно при таких условиях создавать общественное мнение и руководить им. А тут еще являются люди, которые уверенно
говорят: «Чем хуже — тем лучше». И, наконец, — марксисты, эти квазиреволюционеры без любви к
народу.
Так что, когда народник
говорит о любви к
народу, — я народника понимаю.
— Уж не знаю, марксистка ли я, но я человек, который не может
говорить того, чего он не чувствует, и о любви к
народу я не
говорю.
— Не сердись, все — в порядке! —
говорил ему Алексей, подмигивая. — Марксисты —
народ хитрый, они тебя понимают, они тоже не прочь соединить гневное сердце с расчетливой головой.
— Нет, —
говорил он без печали, без досады. — Здесь трудно человеку место найти. Никуда не проникнешь.
Народ здесь, как пчела, — взятки любит, хоть гривенник, а — дай! Весьма жадный
народ.
Этого царя,
говорит, убили за то, что он обманул
народ, — понимаете?
— А вот извольте видеть, сидит торговый
народ, благополучно кушает отличнейшую пищу, глотает водку и вино дорогих сортов,
говорит о своих делах, и как будто ничего не случилось.
— Конечно, если это войдет в привычку — стрелять, ну, это — плохо, —
говорил он, выкатив глаза. — Тут, я думаю, все-таки сокрыта опасность, хотя вся жизнь основана на опасностях. Однако ежели молодые люди пылкого характера выламывают зубья из гребня — чем же мы причешемся? А нам, Варвара Кирилловна, причесаться надо, мы —
народ растрепанный, лохматый. Ах, господи! Уж я-то знаю, до чего растрепан человек…
— Исус Навин нужен. Это — не я
говорю, это вздох
народа. Сам слышал: человека нет у нас, человека бы нам! Да.
— Интересуюсь понять намеренность студентов, которые убивают верных слуг царя, единственного защитника
народа, —
говорил он пискливым, вздрагивающим голосом и жалобно, хотя, видимо, желал
говорить гневно. Он мял в руках туго накрахмаленный колпак, издавна пьяные глаза его плавали в желтых слезах, точно ягоды крыжовника в патоке.
— Хочется думать, что молодежь понимает свою задачу, — сказал патрон, подвинув Самгину пачку бумаг, и встал; халат распахнулся, показав шелковое белье на крепком теле циркового борца. — Разумеется, людям придется вести борьбу на два фронта, — внушительно
говорил он, расхаживая по кабинету, вытирая платком пальцы. — Да, на два: против лиходеев справа, которые доводят
народ снова до пугачевщины, как было на юге, и против анархии отчаявшихся.
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, —
говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих» людей направо, рассказами об организации «Союза русского
народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не хуже его и, не пугаясь,
говорила...
Было уже довольно много людей, у которых вчерашняя «любовь к
народу» заметно сменялась страхом пред
народом, но Редозубов отличался от этих людей явным злорадством, с которым он
говорил о разгромах крестьянами помещичьих хозяйств.
— Был в университете Шанявского, — масса
народа! Ужасно много! Но — все не то, знаете, не о том они
говорят!
— Ну да, я — преувеличенный! — согласился Депсамес, махнув на Брагина рукой. — Пусть будет так! Но я вам
говорю, что мыши любят русскую литературу больше, чем вы. А вы любите пожары, ледоходы, вьюги, вы бежите на каждую улицу, где есть скандал. Это — неверно? Это — верно! Вам нужно, чтобы жить, какое-нибудь смутное время. Вы — самый страшный
народ на земле…
— А знаешь, — здесь Лидия Варавка живет, дом купила. Оказывается — она замужем была, овдовела и — можешь представить? — ханжой стала, занимается религиозно-нравственным возрождением
народа, это — дочь цыганки и Варавки! Анекдот, брат, — верно? Богатая дама. Ее тут обрабатывает купчиха Зотова, торговка церковной утварью, тоже,
говорят, сектантка, но — красивейшая бабища…
— А между прочим — замечательно осмелел
народ, что думает, то и
говорит…
— До чего огрубел
народ, — вздохнув, сказала женщина. — Раньше-то как любезно
говорили…
— Нескладно
говоришь, — вмешался лысый, — даже вовсе глупость! В деревне лишнего
народу и без господ девать некуда, а вот хозяевам — свободы в деревне — нету! В этом и беда…
Говорил оратор о том, что война поколебала международное значение России, заставила ее подписать невыгодные, даже постыдные условия мира и тяжелый для торговли хлебом договор с Германией. Революция нанесла огромные убытки хозяйству страны, но этой дорогой ценой она все-таки ограничила самодержавие. Спокойная работа Государственной думы должна постепенно расширять права, завоеванные
народом, европеизировать и демократизировать Россию.
А Толстой — человек мира, его читают все
народы, — жизнь бесчеловечна, позорна, лжива,
говорит он.
Вообще это газетки группы интеллигентов, которые, хотя и понимают, что страна безграмотных мужиков нуждается в реформах, а не в революции, возможной только как «бунт, безжалостный и беспощадный», каким были все «политические движения русского
народа», изображенные Даниилом Мордовцевым и другими народолюбцами, книги которых он читал в юности, но, понимая, не умеют
говорить об этом просто, ясно, убедительно.
Клим Иванович Самгин продолжал
говорить. Он выразил — в форме вопроса — опасение: не пойдет ли верноподданный
народ, как в 904 году, на Дворцовую площадь и не встанет ли на колени пред дворцом царя по случаю трехсотлетия.
В стороне Исакиевской площади ухала и выла медь военного оркестра, туда поспешно шагали группы людей, проскакал отряд конных жандармов, бросалось в глаза обилие полицейских в белых мундирах, у Казанского собора толпился верноподданный
народ, Самгин подошел к одной группе послушать, что
говорят, но полицейский офицер хотя и вежливо, однако решительно посоветовал...
— Да ведь сказать — трудно! Однако — как не скажешь?
Народу у нас оказывается лишнего много, а землишки — мало. На сытую жизнь не хватает земли-то. В Сибирь крестьяне самовольно не идут, а силком переселять у начальства… смелости нет, что ли? Вы простите!
Говорю, как думаю.
— Мало ли чего не
говорим, о чем думаем. Ты тоже не всякую правду скажешь, у всех она — для себя красненька, для других темненька.
Народ…
— После я встречал людей таких и у нас, на Руси, узнать их — просто: они про себя совсем не
говорят, а только о судьбе рабочего
народа.
— Работаю вчетвером: Ногайцев, Попов, инженер, — он тебя знает, — и Заусайлов, тоже инженер, «техническая контора Заусайлов и Попов». Люди — хоть куда! Эдакая, знаешь, богема промышленности, веселый
народ! А ты — земгусар? Ну, как на фронте, а? Слушай, — идем ужинать!
Поговорим, а?