Потому что хоть и нелегко на сердце, а всё-таки есть в нём что-то новое, хорошее. Вижу Татьянины глаза: то задорные, то серьёзные, человеческого в них больше, чем женского; думаю о ней с чистой радостью, а ведь так
подумать о человеке — разве не праздник?
Неточные совпадения
— Да, — говорит, — да ведь вы с ним точно на кулачки драться собрались, разве это можно? А что жизнь тяжела
людям — верно! Я тоже иногда
думаю — почему? Знаете, что я скажу вам? Здесь недалеко монастырь женский, и в нём отшельница, очень мудрая старушка! Хорошо она
о боге говорит — сходили бы вы к ней!
—
Люди для тебя кончились, — говорит, — они там в миру грех плодят, а ты от мира отошёл. А если телом откачнулся его — должен и мыслью уйти, забыть
о нём. Станешь
о людях думать, не минуя вспомнишь женщину, ею же мир повергнут во тьму греха и навеки связан!
О себе
думаю: вот уже давно я маюсь здесь, а что приобрёл душе? Только раны и ссадины. Чем обогатил разум? Только знанием пакости всякой и отвращением к
человекам.
В пристройке, где он дал мне место, сел я на кровать свою и застыл в страхе и тоске. Чувствую себя как бы отравленным, ослаб весь и дрожу. Не знаю, что
думать; не могу понять, откуда явилась эта мысль, что он — отец мой, — чужая мне мысль, ненужная. Вспоминаю его слова
о душе — душа из крови возникает;
о человеке — случайность он на земле. Всё это явное еретичество! Вижу его искажённое лицо при вопросе моём. Развернул книгу, рассказывается в ней
о каком-то французском кавалере,
о дамах… Зачем это мне?
А те парни, которые к Михайле ходят, всегда впереди, говорят громче всех и совершенно ничего не боятся. Раньше, когда я
о народе не
думал, то и
людей не замечал, а теперь смотрю на них и всё хочу разнообразие открыть, чтобы каждый предо мной отдельно стоял. И добиваюсь этого и — нет: речи разные, и у каждого своё лицо, но вера у всех одна и намерение едино, — не торопясь, но дружно и усердно строят они нечто.
— Знал, да позабыл. Теперь сначала обучаюсь. Ничего, могу. Надо, ну и можешь. А — надо… Ежели бы только господа говорили
о стеснении жизни, так и пёс с ними, у них всегда другая вера была! Но если свой брат, бедный рабочий
человек, начал, то уж, значит, верно! И потом — стало так, что иной
человек из простых уже дальше барина прозревает. Значит, это общее, человечье началось. Они так и говорят: общее, человечье. А я —
человек. Стало быть, и мне дорога с ними. Вот я и
думаю…
— Виноват, виноват, и никогда не буду больше дурно
думать о людях! — весело сказал он, искренно высказывая то, что он теперь чувствовал.
— Да, — сказал Клим, нетерпеливо тряхнув головою, и с досадой
подумал о людях, которые полагают, что он должен помнить все глупости, сказанные ими. Настроение его становилось все хуже; думая о своем, он невнимательно слушал спокойную, мерную речь Макарова.
Ошибка гуманизма была совсем не в том, что он утверждал высшую ценность человека и его творческое призвание, а в том, что он склонялся к самодостаточности человека и потому слишком низко
думал о человеке, считая его исключительно природным существом, не видел в нем духовного существа.
Мою веру не может пошатнуть необыкновенно низкое состояние человека, потому что она основана не на том, что думает сам человек о человеке, а на том, что
думает о человеке Бог.
Неточные совпадения
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте: может быть, угодно // Теперь узнать вам от меня, // Что значит именно родные. // Родные
люди вот какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И, по обычаю народа, //
О Рождестве их навещать // Или по почте поздравлять, // Чтоб остальное время года // Не
думали о нас они… // Итак, дай Бог им долги дни!
Быть можно дельным
человеком // И
думать о красе ногтей: // К чему бесплодно спорить с веком? // Обычай деспот меж
людей. // Второй Чадаев, мой Евгений, // Боясь ревнивых осуждений, // В своей одежде был педант // И то, что мы назвали франт. // Он три часа по крайней мере // Пред зеркалами проводил // И из уборной выходил // Подобный ветреной Венере, // Когда, надев мужской наряд, // Богиня едет в маскарад.
«А мне пусть их все передерутся, —
думал Хлобуев, выходя. — Афанасий Васильевич не глуп. Он дал мне это порученье, верно, обдумавши. Исполнить его — вот и все». Он стал
думать о дороге, в то время, когда Муразов все еще повторял в себе: «Презагадочный для меня
человек Павел Иванович Чичиков! Ведь если бы с этакой волей и настойчивостью да на доброе дело!»
— Я все
думаю о том, какой бы из вас был
человек, если бы так же, и силою и терпеньем, да подвизались бы на добрый труд и для лучшей <цели>!
И скоро они оба перестали
о нем
думать: Платонов — потому, что лениво и полусонно смотрел на положенья
людей, так же как и на все в мире.